Книга Последний герой - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я повернулся к нему и, обняв меня, едва доставая до плеча, он сказал тихо, куда-то мне в живот: «По отношению к нам, Миша, это была бы подлость, по отношению к ней — жестокость, а по отношению к себе самому — глупость. Всем иногда хочется…»
Отдавая последние силы, солнце разогнало тучи, зажгло всеми оттенками рыжины леса, за одну дождливую ночь ставшие осенними, подсветило металлически синее небо.
На шоссе было пусто, ранним утром в воскресенье никто никуда не спешил, «паккард» с опущенным верхом рвался вперед, ветер и сдержанный рык мотора отделяли нас от мира вокруг прочнее, чем любые крыша и стены. Она плотно повязалась длинным розовым шарфом, голова ее стала как бы коконом, волос не было видно, и от этого лицо казалось еще моложе, почти детским — и одновременно четким, точно и остро прорисованным. Белый костюм тонкой шерсти, с почти мужским пиджаком и очень широкими брюками, на темно-красной коже сиденья сверкал, будто от него шел собственный, мерцающий в воздушном потоке свет. Она прикрыла глаза, потому что ветер выбивал из них слезы и почти незаметно улыбалась — словно во сне, хотя рука ее все время двигалась, пальцы притрагивались то к моей ладони, то к запястью, почти не касаясь, скользили выше, под манжет рубашки, острые ногти чуть царапали кожу… Мои ангелы сидели впереди. Гарик почему-то оделся как летчик времен первой мировой, в кожаную куртку на меху, с большим воротником, перчатки с крагами, тонкий кожаный шлем, огромные очки, белый шарф был перекинут через плечо и горизонтально летел, выдуваемый иногда за борт машины. Гриша был в клетчатой английской кепке, в длиннейшем светлом пыльнике, давно погасшую огромную сигару жевал, перекидывая из угла в угол рта. Не сговариваясь, мы все сегодня поменяли цвета и стиль, словно замаскировавшись — я надел тяжелые альпийские ботинки, высокие носки с узором в ромб, брюки-гольф из толстого коричневого твида, из него же сильно приталенный пиджак с огромными карманами и большая кепка с наушниками. Желтые кожаные перчатки лежали рядом на сиденье, трость с ручкой, раскладывающейся в походный стульчик, и острым наконечником — на полу. Тридцатые, Швейцария, какой-нибудь одуревший от скуки международный скиталец, без особого интереса прислушивающийся к рассказам о том, что вытворяет этот комический человечек в Германии…
Гриша обернулся, прокричал сквозь ветер: «И можете говорить что угодно, но я вам дам теперь уже действительно вещь, хватит играть в детские игрушки! Передайте мой баул, Миша, будьте такой добрый…» Я подал ему брезентовый, с медной оправкой докторский баул, стоявший между сиденьями. Порывшись в нем, Гриша вытащил и роздал нам, мне, Гарику и сунул себе в карман одинаковые пистолеты, «кольты» одиннадцатого года, величайшее оружие века. «А барышне можно обойтись, — проорал он, — я ж вижу, что ей это противно брать в руку, так не надо, у вас есть другие удовольствия, правильно я говорю?»
…Понемногу нас обступили окраины. Мы остановились, Гарик поднял верх — все равно попозже, когда на улицах появится больше машин и прохожих, мы будем привлекать внимание, но в открытой машине будет совсем невозможно двигаться… Мимо уже летели грязные кварталы гетто, по тротуарам на роликовых досках носились смуглые дети в ярком тряпье, из открытых окон доносилась кавказская и азиатская музыка, нарядные семьи шли на прогулку — мужчина в хорошем костюме и, нередко, в чалме, женщины в национальных платьях — две, три, иногда и четыре, некоторые с закрытыми лицами, усмиренные бесчисленные дети. На углах, возле кофеен стояли парни, все как один в зеленых военных куртках, пестрых кефайях, закрывающих поллица, в джинсах и дорогих кроссовках, они обязательно свистели вслед машине, один швырнул бутылкой от «кумыс-колы», но не попал.
Между тем, мы, почти не снижая скорости, вырвались на широкий проспект, по сторонам которого замелькали вздымающиеся в небо шикарные, великолепно реставрированные многоквартирные дома. В этом районе любили селиться богатые стряпчие, присяжные поверенные с шикарной практикой, знаменитые врачи — из тех, кто предпочитал модный уже много лет стиль «сталиник эмпайр» и городское вечное оживление «дворянским гнездам» и покою пригородов. На тротуарах здесь было пустовато, только уборщики в красных комбинезонах и фесках думской коммунальной службы помахивали метлами, да дворник-гард в длинном бронефартуке и с револьвером в низко свисающей с ремня кобуре появлялся то из одного, то из другого подъезда, а по краю мостовой, громко цокая подковами и высекая искры из случайного камешка ехал патруль — трое всадников в низких и круглых каракулевых шапках, в бриджах с голубыми лампасами, с нагайками, укрепленными в специальных гнездах седел. На голубых чепраках, покрывающих до половины крупы одинаковых, темно-гнедых лошадей, было вышито серебром: «Отдельный корпус народной жандармерии. Хамовническая часть».
Машин становилось все больше, мы уже ехали в сплошном потоке, скорость пришлось снизить — над каждым перекрестком висел знак-ограничитель: «Не больше 30 верст в час. Машины нарушителей уничтожаются на месте». У каждого светофора приходилось подолгу стоять, хотя поперечного движения почти не было, красный горел минут по пять, при этом водители и пассажиры стоящих рядом машин давали себе волю — пялились на наше чудо, переговаривались между собой, доброжелательно нам подмигивали, показывали большой палец — мол, классная шутка, ребята, весело придумали, шикарная игра. Один парень быстро опустил стекло и высунулся из своих «жигулей — гран-туризмо» почти по пояс — это был явный северянин, скорей всего с Чукотки, плосколицый и узкоглазый, с плоскими черными волосами, стянутыми на затылке в хвост, весь в костяных и металлических амулетах, в красной майке с надписью «Нарофоминская консерватория театра и литературы».
— Эй, славяне, — заорал нарофоминский студент, — что рекламируете? Муви про банду Берии? Классная машина! Даю за нее свою жестянку, и ребята в консе еще будут вас месяц поить «бадаевским пильзнером»!
Тут светофор переключился, и малый быстро отстал, только в широком паккардовском зеркале еще долго видна была его машущая вслед рука.
Перед въездом на старый мост была, конечно, пробка. Мы закрыли все окна, в машине сразу стало невыносимо душно, да еще Гриша немедленно раскурил свою сигару… Она по-настоящему задремала, положив голову на мое плечо. Гарик обернулся, долго смотрел на нас, вздыхая несколько по-бабьи. Очки он поднял на лоб, кривое его, изуродованное лицо жалобно сморщилось.
— Если начнется стрельба, — сказал он тихо, — нам придется туго. Их жандармы и околоточные нажимают спуск без сомнений… Оставили б девочку дома…
— Вы же знаете, Гарик, — так же тихо ответил я, — без нее операция невозможна, это условие. Неужели вы думаете, что я потащил бы ее с собой, если б мог не брать…
— Ай, спуски-шмуски, — раздраженно перебил Гриша, — что вы устраиваете разговор из-за этих маминых поцов?! Гарик, я вам хочу рассказать, как мне говорил этот гоише тохес, Тайваньчик, мы сидели с ним на брайтонском променаде на стульчиках, вот как с вами сидим, и он мне сказал: «Никакая оружия, Григорий Исаакович, не дает силу, силу дает злость, и если вы злой с ножиком, так вы и делайте их всех вместе со всеми их фэбээрами, компьютерами и „береттами“ в подмышках». Что он был сволочь и хазер, так был, но что он разбирался в том, об чем говорил, так это тоже правда. А у кого сейчас больше злость, у нас на их прокисшую кашу, или у всей это мешпухи на нас, с которых они смеются и получают удовольствие?