Книга Рыба. История одной миграции - Петр Алешковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По субботам Лейда пускала меня в свою баню, за что полагалось ее растопить и натаскать двенадцать ведер воды из колодца. Дрова кололи дети, исправно хозяйку навещавшие. Ежедневное мытье в тазу облегчало, но не спасало — к концу недели кожа начинала чесаться и зудеть, лишь взвешенный пар и жар от каменки выгоняли грязь и прах, налипший на тело за неделю пребывания в машинном аду. Мыльная щелочь и мягкая вода возвращали жизнь волосам, а коже эластичность.
Уставшая от жара парной, я засыпала в субботу на чистых льняных простынях, легкая и освобожденная от своих добровольных мытарств.
Воскресный день был целиком мой — штопала белье, убиралась в доме, пекла в русской печи из поставленного с вечера теста пироги и ватрушки — их хватало на неделю. Курс кулинарного искусства прошла у той же Лейды Яновны. К обеду, переодевшись в чистое, пройдя двести метров, разделявших наши дома, стучалась к моей соседке. В воскресенье мы обедали вдвоем, а если у нее бывали гости (иногда к ней заезжали охотники), садилась за стол со всеми, так было заведено. Признаюсь, я ждала воскресных обедов, одинокие вечера начинали меня угнетать, книги, читанные по второму-третьему кругу, не выручали, а не прекращающая бубнить радиоточка создавала лишь фон, к словам, сыплющимся из нее, я никогда не прислушивалась.
Лейда Яновна, конечно, знала о моем горе, но никогда не заговаривала о нем сама, всегда находила доброе слово и часто рассказывала мне о своей жизни с мужем, о жизни поселенцев, как ей в детстве рассказывала ее бабушка, сурово следящая за нашими беседами со стенки гардероба в спальне. Моя соседка была столь добродушна и столь мудра, что скоро я начала делиться с ней наболевшим. Пожилая эстонка только качала головой, слушая о похождениях Геннадия.
— Вот ведь как, у меня с Петером не бывало ссор. Он тоже любил выпить, я всегда ему наливала, но он слушался: если я сказала «хватит», он улыбался и шел спать. Впрочем, то, что ты рассказываешь, я повидала, и не только среди русских — эстонцы ой как научились пить водку и жен били, и дети страдали, всякое я повидала.
У нее был немного напевный русский язык, небольшой акцент его только красил — она словно сказку тянула, любила прибавить «ой» и «да ну?»; начинала словами: «Ну сейчас я тебе расскажу, слушай», — дальше мог следовать рассказ, как она выбивала у нотариуса справку о разделе имущества между своими детьми. Она не унывала, не страшилась одиночества, только говорила: «Погоди, вот завоет вьюга зимой, сразу ко мне на печку прибежишь». Ее слова и дельные советы успокаивали меня: «Правильно, правильно ты уехала — молодым нельзя мешать, у них своя жизнь, а что Валерка твой не приезжает — так он работает, приедет, не тоскуй, пойди лучше послушай моих курочек». Она любила своих «курочек», и «коровок», и «лошадку», и «собачек», и «кошечек».
Всех накормить, за всеми убрать, навести порядок в доме — у нее и времени-то свободного не оставалось. Послушавшись ее совета, я отправлялась слушать «курочек». Глупые, хищноглазые и сварливые, они вызывали у меня омерзение — слишком уж жадно бросались на хлебные корки, давились, отталкивали друг дружку. Понятно, что о своих наблюдениях я Лейде ничего не говорила. Зато Мустанг, старый мерин, — вот с кем я подружилась, вот кого я расчесывала и кормила посоленными корками, гладила мощные бугристые бабки или просто подолгу стояла, прижавшись к его темной шее, вдыхала сладкий запах конского пота. Он тоже полюбил меня сразу и навсегда — гикал, стоило мне пройти или проехать на велосипеде мимо конюшенного сарая, высовывал голову в открытую дверь, прядал ушами, сек хвостом по ногам, словом, изображал лошадиное счастье. Тетя Лейда нашей дружбе радовалась — забота о лошади стала моей обязанностью, я немножко освободила ее, и она редко заходила в сарай — просто проведать мерина, чтоб не забывал, кто его настоящая хозяйка. Мустанг, впрочем, в ней души не чаял, как и все животные во дворе. «Лошадь — человеку крылья», — любила она говорить, глядя, как я чищу скребницей лоснящиеся бока Мустанга. Я прекрасно понимала, почему она не хочет отсюда переезжать.
Первую зарплату на заводе выдали в середине августа — с опозданием на два месяца. Но на зарплату она была не похожа — сто рублей на руки, сто рублей хлебом из колхозной лавки, еще сто — масло, мыло и порошок и сто — мелкая картошка, ее тоже вычли из заработанного. У льнозавода с колхозом свои хитрые взаимозачеты. Возражать, как я сразу поняла, было бесполезно — так постановили власть имущие: не нравится — иди на печь, что многие и делали, текучка кадров на нашем допотопном производстве была постоянная. Люди просто в какой-то момент исчезали. Взамен появлялись новые — такие же безликие, угрюмые, с пустыми глазами, перемывающие косточки всей округе во время обеденного перерыва. Они купались в местных новостях, как лен купается в тихой росе. Роса мочит зеленовато-желтые стебли, невидимый глазу грибок разрушает вещества, склеивающие волокнистые пучки с корой. Затем полученную солому — тресту — предстоит сперва высушить, связав в пучки, а затем скатать комбайном в тяжелые рулоны. Какую-то часть забудут на поле, и она сгниет под снегом, что-то стащат на зимнюю завалинку к избе или на подстилку скоту расторопные крестьяне, какая-то часть пострадает под колесами трактора — всем тут правит случай и обычай, таковы и окрестные новости.
Хочешь не хочешь, долетали и до меня обрывки местных новостей: Колька Мяги опять расшился и запил, продал всех овец и возил жену лицом по полу, когда она бросилась защищать свое стадо. У Сергеева угнали мотоцикл «Минск», но по дороге он сломался, его бросили в кювет, где его и нашел счастливый хозяин, — починил и опять ездит в леспромхоз, как ни в чем не бывало. Махоня из села Старое нашел в лесу у Скоморохова какую-то особую эстонскую глину, которую давно искали, да найти не могли. Ее и песком бутить не надо, сама к печкам липнет и высыхает, что твоя штукатурка. Найти-то нашел, печь себе обделал, да место не продает, но это до первого стакана, расколется, как швед под Полтавой, а запить он должен, по прикидкам, скоро — уже три недели сухой ходит. Я пропускала сплетни мимо ушей, но дома Лейда расспрашивала меня: как там, в Жукове, что говорят?
— Ой-ой, какая нехорошая история: Антошка, говоришь, Гутионтов опять куролесил с Ольгой-медичкой? Ему, черту, что — денег от лесопилки много, деньги голову дурят. А Ольга-то — трое детишек, муж — тихоня, но надежный, а Антошка — черт, завей хвост веревочкой. Впрочем, Вера-девушка, это у них давно, восемь никак лет по сараям ласкаются. Не признаю такую глупость. Все это от лени. Своего полюби, чужого не тронь. Петер мой не скажу, чтоб красавец был, но как прижимал в бане — жарко на душе становилось, а остальное — глупости. Вот, ты прости, и с Геннадием твоим так — трудиться надо было навстречу, и не твоя это одной вина, и не его одна печаль, слишком сами по себе жили. А ты рассуждаешь: жар любви, холод любви — пустое. Я как думаю, так и говорю. Подчиняться больше надо было.
Философия ее была проверена жизнью, чаще всего я с ней соглашалась, но вот подчиняться — увольте, тут я с ней была совсем не согласна, что тогда, что теперь. Лейда по привычке сглаживала углы, этому учила древняя мудрость — материнская, бабкина, прабабкина, спорить я с ней не спорила, но плыть по течению не умею — рыбы против течения спят и на нерест ходят, так уж их жизнь устроена.