Книга Домик окнами в сад. Повести и рассказы - Андрей Александрович Коннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писатель слушал с ужасом, не смея проронить ни звука, не то, что слова. А Вождь, поглядывая на него снисходительно, попросил:
– Вы, товарищ Мастер, дайте мне почитать что-нибудь из своих новых произведений. Особенно пьесы…Я пришлю к вам на днях человека.
– Хорошо, товарищ Вождь, – пересохшим от страшного напряжения горлом, прохрипел писатель.
– Я вас больше не задерживаю, – между тем, устало проговорил Вождь, – у подъезда вас будет ждать машина. Вас подвезут до БХАТа. Всего хорошего, успехов в вашем творчестве… Да, кстати, у вас родственник есть за границей. И вы просились к нему? – вопрос был задан самым обыденным, невинным тоном, но у писателя внутри всё оборвалось от панического ужаса, нахлынувшего внезапно, как летний ливень:
– Да, товарищ Вождь. Родной брат, – скорбным голосом пробормотал он.
– А может быть, правда – вас выпустить за границу? Что, мы вам так надоели? – на писателя вприщур смотрели бесстрастные жёлтые глаза.
– Нет, товарищ Вождь! Я очень много думал в последнее время, может ли русский писатель жить вне Родины… И мне кажется, что не может!
– Вы правы, я тоже так думаю… Однако, Иван Бунин – русский писатель, а живёт и пишет во Франции, премию нобелевскую получил… – как бы мимоходом проронил Вождь.
– Простите, я – не Бунин, – насколько возможно твёрдо ответил Мастер, правда, покривив душой, потому, что за границу ему очень хотелось, но своим чутьём он понял: скажи сейчас о своём заветном желании – и прямо из кабинета его отвезут не в БХАТ, а в холодный и ужасный дом, что на площади имени Первого чекиста.
6.
Во двор писательского дома Мастер въехал триумфатором, на таксомоторе. Почти что изо всех окон на него, одетого роскошно, вытаскивавшего с заднего сидения многочисленные кульки и свёртки, изумлённо таращились, оторвавшись от своих незаконченных творений, типа: «Красные зеленя», « Шахтёрские боевые будни», « Юность в Железногорске», «Стальные бойцы» и прочего, тому подобного, литераторы в полосатых пижамных куртках, и иные жильцы. Дворник, на нетвёрдых ногах, поспешил помочь донести покупки, семеня рядом и подобострастно заглядывая в глаза Мастеру. А он шёл себе, ликующий, торжествующий, гордый, и в ушах его, почему-то, звучал марш Мендельсона.
Зайдя в подъезд, с первого этажа Мастер услышал дробную россыпь знакомых шагов, спешащих по ступенькам вниз. Это бежала ему навстречу радостная Еся.
– Откуда ты? Где был?! – вскрикнула она, увидев Мастера – нарядного и торжествующего.
– Из самой Крепости, Есечка! – сорвавшимся от возбуждения голосом просипел писатель. – Я был на приёме у самого товарища Вождя!
И затем, поднимаясь по ступенькам и задыхаясь от ходьбы и радости, добавил:
– Он распорядился вернуть к постановке мои пьесы и публиковать мои произведения! И вот, смотри – в БХАТе снова будут идти «Дни смятений». Мне уже выдали аванс! – с этими словами, Мастер вытащил из кармана пачку купюр и потряс ими над головой, протянув небрежно «трёшку» дворнику – на водку. – Мы устроим великолепный ужин назло всем! А завтра я сажусь за окончательную правку пьес и повестей… Сам товарищ Вождь попросил почитать! И пусть попробуют не принять к постановке! Ха-ха!
Ночью писатель от возвышенного состояния души и грандиозных планов на будущее, теснящихся в голове, не дающих успокоения, от выпитого за ужином крымского вина и шампанского, долго не мог уснуть. Он всё стоял у окна, распахнув форточку, курил хорошие папиросы и задумчиво смотрел в пространство ночного Города. Трамваи уже перестали ходить, лишь изредка звонко цокали копытами лошади последних могикан – ломовых извозчиков. Постепенно мысли его приняли иное направление. Мастер стал снова и снова прокручивать в уме сюжетные линии своего нового романа, который он называл книгой всей своей жизни, писал давно и утверждал, что этот роман будет актуален и через пятьдесят лет, и через сто, и через двести.
Но утомление, душевное и физическое, от впечатлений дня сегодняшнего – давали о себе знать. Угнетающая усталость вдруг преобразилась в резкую боль в пояснице. Головная боль нарастала и стала непереносимой. Вслед за нею начало нещадно ломить всё тело. Мастер тяжело вздохнул, судорожно выдвинул ящик письменного стола, достал пузырёк с неизвестной нам жидкостью, накапал на кусок сахара-рафинада и проглотил своё лекарство, запив водой. Скоро болезненное состояние отпустило его, успокоенный и умиротворённый, он растянулся на диване в своём кабинете, уместив голову на маленькой подушке и уютно закутавшись в старый плед… Ласковая волна понесла его в неведомые дали. Блеснул куполом Исаакиевский собор, внезапно обернувшийся главным храмом ненавидимого прокуратором Иудеи города Ершалаима… Гоголь в зелёном вицмундире, с красными обшлагами и воротом, сидел на корточках у жерла печи и молча, со злостью бросал в огонь исписанные листки…
– Рукописи не горят, Николай Васильевич! – крикнул ему Мастер с борта римской триремы.
Гоголь медленно повернул голову, хмуро посмотрел на дерзнувшего его окликнуть, и погрозил кулачком – птичьей лапкой.
Вихрь сдул Мастера с триремы, закрутил, поднял до облаков, пронёс над Городом, затолкал в распахнутую форточку собственной квартиры и кукушка, выскочившая из часов-домика прокаркала:
– А денежки я приберу! Нечего им тут лежать!
Писатель проснулся весь в болезненной испарине. Подушка казалась промокшей от пота насквозь, словно голова его лежала в луже. Слабость и раздражение одолевали его. А перед глазами так и маячило хмурое носатое лицо Гоголя.
Попив хорошего чая со свежей сдобой, щедро намазанной вологодским маслом, поверх которого лежал кусок сыра «со слезой», Мастер вышел прогуляться до Метрополичьих прудов, чтобы там, под шелест густых крон вековых деревьев, обдумать в одиночестве, ещё раз, как следует уже, пьесу о бурной юности Вождя… Общая концепция была ясна. Священники, семинаристы, жандармы, пролетарии толпились и действовали перед глазами. Они бегали, дрались, дразнили друг друга, махали красными флагами. А церковный хор вдруг грянул: «Многая лета-а-а!».
Писатель заспешил домой, поудобнее устроился за письменным столом, взял с трепетом отпечатанный текст пьесы и углубился в чтение, и размышления: «Картина 1-я. Пролог», – начал вслух он, – «Большой зал Тифлисской семинарии. Писаное маслом во весь рост изображение Николая Второго и два портрета каких-то духовных лиц в клобуках, и в орденах».
Текст пьесы был тяжёл, чувствовалось: писалось с натугой, без души. Мастер сам понимал, что фальшивит, врёт, изменяет самому себе, своей идее полной и безоговорочной свободы творчества. Но очень, очень