Книга Клетка - Игорь Вардунас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подружки, тусовки, веселый девичий щебет, последний айфон, с которым она спала бы чаще, чем со своим прыщавым парнем. Слушала Кайли или Оксимирона. Слава богу, что интернет не застала. Мозги чистые. А так не вылезала бы из сетевых магазинов и потом ломалась в очередной шмотке или купальнике, чтобы подразнить мальчишек, вбегая в воду на озере. Либо выбирала между «Каппа-маки» или «Филадельфией», сидя в разрекламированном «японском» ресторане, в котором по обыкновению азиатов не было. Первый секс, от которого сносит голову. Ревность к подругам. Первая пощечина от предательства, когда начинается взрослая жизнь, навсегда прячущая ребенка под ожесточившимся, покрытым рубцами сердцем. Учеба, аспирантура, потом загс, ребенок-дом-работа, ребенок-дом-работа, Турция или Египет… И рутина, как замкнутый круг, из которого нет спасения. Сраный Уроборос, сожравший Питера Пэна вместе с хвостом. Стареющие родители, нянчащиеся с долгожданным внуком. Но все же еще живые.
«Некоторые птицы не предназначены для того, чтобы держать их в клетке. Их оперение блистает сказочными красками, песни их дики и сладкозвучны»[11].
Как же на самом деле это все было игрушечно и смешно. Детский домик с пластмассовыми куклами. Только кукол больше не было, а вот домики остались. Сломанные и пустые.
Навсегда.
У пластика и воспоминаний нет срока годности. У людей есть.
И вот когда нас лишили всего этого говна, мы по-настоящему стали думать. Да только поздно уже. Но может, именно сейчас мы и стали по-настоящему подходить под понятие «человек». Вот теперь, когда шарахнуло по башке всем и сразу, оставшиеся стали людьми?
Пожизненные, насильники, матерые и петухи. Каталы и гондурасы. Правые и неправые. Глиномесы. Охранники, женщины, старики. Дети…
Такие вот девчонки, рвущие сорняки.
А кто-то там, за Хмарью, если он действительно есть, качает головой и смотрит.
Глядит на осколки.
На них.
И ничего не делает.
Ни-че-го.
Плевать он на них хотел.
Клал большущий болт…
Гена усмехнулся. Вдруг почувствовал, как вновь накатывает то самое, привычное и нехорошее. То, что он за все эти годы так тщетно старался прогнать, лишаясь остатков сна.
Сжал зубы. Глаза сухие. Не позволил.
Проводил взглядом Асю, несущую полное ведро сорняков к бочке, выставив свободную руку. Ее подружки, щебеча, возились с секаторами, гремели жестью наполняемых леек.
«Она будет мне как младшая сестренка», – вспомнил Болт письмо Полинки. Надо же. Старшая сестра.
Между ними пропасть.
И все равно. Ездили бы на дачу. Света точно так же возилась бы со своими розами.
Наколоть дров, нарезать веников, похозяйничать инструментом в пахнущем едкой горючкой сарае, покосить траву. Самая прекрасная рутина на свете. А вечером баня, шипящий над копченой стружкой шашлык, свежая зелень и пиво…
Господи, самый обычный тупой бокал ледяного запотевшего пива. Это раньше в компании под ржач, футбол и треп о бабах начинаешь по глоточку потягивать, только уложив залпом первые пару полторах. А сейчас… Сейчас он пил бы его долго. Медленно. Пока не умрет. Так, чтобы оно закончилось вместе с ним.
Что бы он сейчас сделал хотя бы ради пары глотков…
Эта мысль устрашила его.
Не сметь.
Но липкое и нехорошее уже взяло верх.
Он поддался.
Прохладный летний вечер. Трещат кузнечики. Запах цветущих яблонь, а завтра воскресенье, блаженный выходной. И хорошо. Так томительно хорошо и просто, что хочется сидеть и сидеть в обнимку на покачивающейся скамейке, и чтобы это никогда не кончалось.
А оно, сука, кончилось.
Все они кончились.
– …кончилась…
– Че?
– Але, гараж! Бочка, говорю, прогорела, еще давай!
Сообразив, что Шпунт докурил и давно ждет новую партию клубней, Болт перехватил лопату и ожесточеннее надавил на древко. Поднимавшийся из бочки пепел напоминал ему тот, что несколько недель ветер нес много лет назад со стороны горевшего Соликамска.
– Угу. Сейчас…
– Артист-куплетист, мясник-фокусник, блин.
В жопу. К чертям. Этого не было. Это сон. Самообман. Глюк. Видение. Морок. Он всегда был здесь и будет. Это чья-то другая жизнь. Срань…
Утро разгоралось. Хмарь клубилась в стороне, мягко меняя цвет. Снова заправив бочку, они продолжали работать. Сычик начищал перья, приглядывая за хозяйкой с распахнутой двери теплицы.
– А вам известно, что специфика картофеля в том, что его кожура почти полностью абсорбирует нестабильные элементы, не пропуская их внутрь, – опрыскивая «бычье сердце», принялся рассказывать Савелий Павлович. – В итоге вытащенный из земли клубень покажет фон, практически никак не отличающийся от фона самой земли, а как только он будет очищен – плод станет чистым от излучения.
– Ты че за рулады ганашишь, дед? – удивился Шпунт.
– Отнюдь нет. Данный факт известен многим жителям зараженных регионов Брянщины, Чернобыля и ряда белорусских территорий. Главное – «в мундирах» его не варить, хорошо чистить и промывать, а шкурку выбрасывать подальше или закапывать поглубже.
– Чистить и промывать, – хрипло заржал Шпунт. – Шкуру, ага! Закапывать! Ну дает!
– А я не знала, – стоя на коленях, которые поверх джинс были прикрыты роликовыми наколенниками, и кулаками в мотоциклетных перчатках трамбуя в ведре сорняки, отозвалась Ася. – Интересно рассказываете, Савелий Палыч.
– А сколько еще интересного осталось, Асенька, – размотав немного бечевки, Мичурин бережно подвязывал очередной стебель с россыпью неспелых «черри». – Мира нет, а оно осталось. Нам только уже плевать.
– А мир, это что там за Хмарью, да? Что не видно?
– Не видно…
Шпунт выбрал из тачки розоватый клубень и, потерев его о рабочий ватник, недоверчиво повертел в руке.
– Да ну на хрен.
В его взгляде мелькнуло что-то среднее между удивлением и уважением.
– Еще лизни, – фыркнул Болт. – Ссыпай давай…
Странный, вибрирующий звук, неожиданно тягуче полившийся из-за периметра, вероятно, услышали все обитатели «Лебедя». Встрепенулась дежурившая на вышках охрана. Из-за восточной стены поднялась галдящая стая какой-то нечисти и мятым комом сгинула в Хмари. Замерли Шпунт и Болт, из теплицы показались Мичурин и пара девчонок. Все насторожились, вытирая лбы тыльной стороной ладони и опустив тяпки, перепачканные землей. Смотря на переливающуюся серебром Хмарь, они слушали далекое эхо голоса неведомого существа.
Тоскливое, надсадное.