Книга Завещание Шекспира - Кристофер Раш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О дух любви, как свеж ты, как ты жив! Как океан, ты принимаешь все, но что ни попадет в твою пучину, каким бы ценным ни было оно, всю ценность безвозвратно потеряет. Любовь так преисполнена мечтаний, что истинно мечта – одна любовь.
Я стоял на краю пропасти, глядя в бесконечный океан. Ничего другого не существовало. Ничто не имело значения. Она была единственным чудом на земле, и я мог думать только о ней. Где она сейчас? стоит или сидит? спит или бодрствует? смеется или грустит? дома или на улице? Где ты, милая, блуждаешь? Думает ли она обо мне? Томится ли по мне желанием? Как может она вынести даже минутную разлуку? Жизнь в лучшем случае – мыльный пузырь, полный сомнений. Можно ль будущее взвесить?
Как я был молод.
– Но мы ведь молоды не век.
Фрэнсис в очередной раз меня удивил. Может, адвокаты никогда не отключаются полностью и оставляют одну антенну вне объятий Морфея?
Это невыносимо, сказал я себе, и так оно и было. Я не мог ни работать, ни есть, ни спать. Когда ночью в стенах Хенли-стрит начинал раздаваться храп, я взял привычку потихоньку вставать и уходить. Волна проходила по комнатам, наполненным, как море, вдохами и выдохами. Мне доставляло странное удовольствие ускользать из дома – идти так тихо, что даже крот слепой не слышал бы шагов, – и идти по пустынным улицам, красться, как дух, убийца, волк, неслышным шагом к цели, представляя себе взятие Трои, похищение Лукреции, убийство короля. Полмира спит теперь, мертва природа, только злые грезы тревожат спящего. Казалось, что даже булыжник под моими ногами слышит мои шаги и оповещает мир, что Уилл Шекспир не спит, а пробирается в Шоттери к Энн Хэтэвэй. В колокол ударьте, сзывайте стражу! И я вместе с тенями припадал к земле и чувствовал приглушенные удары своего сердца, сгорающего в огне любви к Энн Хэтэвэй.
Я крался по Хенли-стрит мимо лавок и домов. Залитые лунным светом крыши и запертые ставни не выпускали ни вздоха душ, притихших и вздымающихся, как темный дальний прилив: мимо скотобойни, около которой черные кровавые лужи отражали, как зеркало, луну, а их багряное зловоние пропитывало воздух. О ужас! Я ускорял шаги по Розер-стрит, пока не сворачивал на тропинку, ведущую к Шоттери. Там я успокаивался и медлил, останавливался, чтобы взглянуть на заходящие звезды, которые медленно рассыпались по небу: Дева и Лев укладывались спать, закатная Гидра устраивалась на покой на тусклой смутной линии горизонта. Позади меня появлялись летние созвездия, поднимающиеся, чтобы, как верные старые любовники, предаться любви с летом. Ночь за ночью они пытались завоевать расположение полей в росе, пока май становился июнем, а Млечный Путь ронял свои капли на Арденнский лес, на слепые горбы сниттерфилдских холмов, как золотая ветвь, увешанная пышными плодами, а я чувствовал у себя на языке вкус звезд.
Я как тень проходил целую милю полем до Шоттери. Тропинка то чернела, как крыло летучей мыши, то освещалась лунным светом и томилась одиночеством в ночи. За исключением луны я был ее единственным товарищем. Приближаясь к Шоттери, я слышал только мычание скотины, лай лисы и уханье сов, которые, казалось, жаловались на голод. Боярышник и жимолость пели у меня в голове, пыльца забивалась в нос, травы омывали мои ноги, а волосы тяжелели от тайной влаги ночи – обильной росы. Я был воплощенным любовником и рвался в бой, благоухающий страстью и луговыми травами, выхоленный скакунами ночи. Ночь была яснее светлого дня. Я был пьянее, чем само безумие или мечты о вине, ноги мои, казалось, не касались земли.
Я шел к хозяйскому дому – терему в лесной чаще, где сном неведенья спала она, величественная властительница ночи, и стоял, глотая тот же воздух, что она, божественная Хэтэвэй. Я не дышал. Я был потрясен ею, помешан на ней, как будто сражен ударом молнии моим ангельским созданьем. Когда я наконец выдыхал, вместе с воздухом из меня вылетала вся моя душа. Волшебным образом дух мой устремлялся над молчаливыми садами, ночной дымкой проходил сквозь стены и зарешеченные окна комнат в поисках ее дремлющих очертаний. Вот они – тайная светящаяся розовость под пеленой потрясающей белизны, целомудренной и холодной, как труп.
Она затмила яркость факелов… Наполнен воздух ее дыханьем… Наклонился к ней огонь свечи и смотрится под веки в задернутый завесою зрачок, а он – синей лазури чистой неба!
А там, на левой груди… О небо и земля! Что припоминать! Слева на груди у ней, как пятнышки на буковице белой, пять красных точек родинки… На том самом месте, куда совсем недавно брызнула капля сливок, маскируя ее прекрасное несовершенство. Теперь же оно выделялось, затмевая мой разум – сокровеннее, чем любая самая укромная часть ее тела.
Время останавливалось. Где-то за пределами Хьюландса происходили всякие бессмысленные происшествия: сгорали звезды, совершались акты любви и вероломства, челюсти акул бешено захлопывались в темноте, бессонные короли держали совет, бессонные черви рыхлили землю, точили трупы, которым не было дела до бесстрастных созвездий, медленно и величественно проходящих над кладбищем земли, а холодные океаны омывали земной шар, всхлипывая и вздуваясь от притяжения луны, и приливы вздыхали в своих оковах. Все узники, все до единого – рабы. Даже короли были рабами истории, а звезды – рабынями Божьего промысла, дум о самой жизни, а жизнь – жалкой куклой в руках у времени. Истинная свобода была лишь здесь – в покоях Энн Хэтэвэй, в кубе ее комнаты внутри шара вечной любви. Она была primum mobile[49], без нее никогда б не наступило утро.
Так я провздыхал остаток апреля, май и июнь. Фиалки умирали, как анемичные девы, эльфы опорожняли первоцветы, и больше не было слышно музыки голубых колокольчиков. Но Млечный Путь – всегда в цвету – засыпал пылью гигантские небеса, звезды капали на бузину и на деревья в полях, проливаясь на них острым белым ливнем аромата жизни. Не в состоянии стоять на ногах и сохранять рассудок в этих головокружительных джунглях, я нырял в темноту леса, в тени которого поздние колокольчики и лютики сбивались в пучки, как ангелы, выброшенные на берег из потерянного рая, где, обнимая стволы деревьев, затаившись, хихикали поганки, прислушиваясь к шорохам, ожидая аромата женщины и шелеста женской юбки по росе.
Безумство. Сон в летнюю ночь.
К летнему солнцестоянию я настолько ошалел от вожделения, что превратился в синюю нить жизни, зависшую над выгоревшим пейзажем, смертельно парящую и не находящую удовлетворения стрекозу желания. Пока не наступала ночь, которая как пьяная шаталась со звездами и слегка остужала меня, я пел зеленому лесу, что «Зеленые рукава» принесли мне радость, а Энн Хэтэвэй расцвела в моем сердце. Но исступленную сладострастную жажду невозможно было утолить старинными строками. Мое всепоглощающее томление было слишком яростно, чтобы его не заметить. Я был гунном с гигантским чертополохом между ног, и его лиловая голова щетинилась смертоносными семенами. Выходя на прогулку, я брал с собой книгу, чтобы прикрываться ею. Когда мне пришлось уйти из школы, викарий подарил мне том Цезаря, чтобы я не забывал латынь, но галльские войны теперь служили прикрытием для моего паха. С наступлением темноты я сбрасывал личину пристойности и сдавался на милость своей похоти. Вне себя от возбуждения, я неистовствовал в шоттерийских полях, как бешеный бык, как Юпитер, нападал на воображаемую Энн Хэтэвэй, раздавливая ее чресла лавандой, распугивая ночных фей, сминая тимьян, который благоухал так, что небо чувствовало запах рассвета и слепые пчелы вылетали из ульев, гудя в черноте. Это меня успокаивало на мгновенье, и я лежал в темноте, любуясь светлячками и слушая их разговоры со звездами.