Книга Гранд-отель "Бездна". Биография Франкфуртской школы - Стюарт Джеффрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неудачные попытки и полные провалы, стертые из нарративов прогресса, привлекали критическое внимание Беньямина, именно они помогали ему изображать ад. Вырвать эти исторические объекты из их привычного контекста (то есть не дать им стать частью победоносного нарратива о прогрессе или вообще исчезнуть из него) – есть нечто вроде марксистской шоковой терапии, нацеленной на реформу сознания. Маркс в 1843 году писал, что «реформа сознания состоит только в том, чтобы дать миру уяснить себе свое собственное сознание, чтобы разбудить мир от грез о самом себе, чтобы разъяснить ему смысл его собственных действий»{194}. Беньяминовское понятие о диалектическом образе было марксистским именно в этом смысле. Оно должно было вырвать объекты из контекста и соединить их с другими объектами из иных времен, поместить их в новый контекст или в то, что он называл констелляцией. Идея, таким образом, состояла в том, что они, проливая друг на друга свет, разоблачат лживую мечту капитализма во внезапном, шокирующем образе.
Поэтому эта ускользающая сущность, этот диалектический образ не столько картинка, которую можно увидеть, но нечто, что может быть представлено только в языке и что тем не менее соединяет прошлое и настоящее в диалектической взаимосвязи. Беньямин писал: «Новый, диалектический метод изучения истории представляется искусством переживания настоящего как яви, с которой в действительности соотносится тот сон, что мы именуем прошлым»{195}. Согласно этому методу, настоящее преследует призрак руин прошлого, которое капитализм попытался вымарать из собственной истории. Именно этому методу, сколь угодно эзотерическому, суждено было овладеть в 1930-х годах философией Теодора Адорно, став важной боковой ветвью критической теории, а может и ее тупиком. Едва ли Беньямин использовал фрейдистскую идею о возвращении вытесненного, однако именно на нее намекает его замысел.
В этом смысле Беньямин хотел предстать избавителем жертв капитализма от их адских мук, и диалектический образ должен был ему в этом помочь. Однако рецепция термина оказалась неоднозначной; Пенски высказывает сомнение, что кто-то еще, кроме Беньямина, способен находить или создавать диалектические образы. Другие критики задаются вопросом: а существует ли вообще такая вещь, как диалектический образ{196}? Вероятнее всего, термин «диалектический образ» затрудняет понимание куда более простой истины, которую пытался сообщить Беньямин. При капитализме, говорил он, мы превращаем потребительские товары в фетиши – воображая, будто они смогут реализовать наше стремление к счастью или исполнить наши мечты. Рассматривая старые фетиши, продукты и новинки, вышедшие ныне из употребления, мы можем освободиться от наших сегодняшних фетишей, а следовательно, и от нашей иллюзорной веры в то, что капитализм сможет принести нам самореализацию и счастье. Размышляя о разочарованиях прошлого, мы сможем освободиться от них в будущем. Такое освобождение повлекло бы за собой искомую Марксом реформу сознания. Однако самому Беньямину, отчасти потому, что его тексты 1930-х годов очутились в терминологической черной дыре, не суждено было добиться в этом успеха. Это иллюстрирует более общую истину: Вальтер Беньямин и Франкфуртская школа никогда не занимались освобождением жертв капитализма из ада. Чем дальше, тем больше они стали превращаться в его язвительных и элегантных критиков.
Спустя два года после начала работы над «Пассажами» Беньямин очутился в Марселе, чтобы написать здесь о городе, который, подобно Неаполю и Москве, служил противоядием от его берлинского дома{197}. «Марсель – желтая колючая тюленья пасть с текущей по ее зубам соленой водой», – с наслаждением писал он. «Когда эта пасть распахивается, чтобы поглотить черные и коричневые пролетарские тела, швыряемые в нее по расписанию судоходных компаний, она выдыхает запах нефти, мочи и типографской краски…» – Беньямин написал эти слова для газетной заметки в тот же год, когда Марсель был подвергнут уничтожающей критике в книге «From Deauville to Monte Carlo: A Guide to the Gay World of France» («От Довиля до Монте-Карло: путеводитель по яркому миру Франции»). Ее автор Бэйзил Вун предостерегал своих почтенных читателей от посещения второго по величине города Франции ни при каких бы то ни было условиях: «Воры, головорезы и прочие нежелательные личности кишмя кишат в его узких переулках, а сестры греха сидят на ступеньках своих притонов, хватая вас за рукав, когда вы проходите мимо. Сюда стекается отребье со всего мира… Марсель – это самый зловещий порт на свете»{198}.
В отличие от Вуна, Беньямин наслаждался этим городом – именно потому, что тот был порочным, шумным, бедным, сексуальным и грязным. Другой французский город, Тулуза, называет себя la ville rose, розовый город, но, по мнению Беньямина, розовый цвет куда больше подходил Марселю: «Цвет неба – розовый, здесь это также цвет стыда, бедности. Его носят калеки и побирушки. Единственный оттенок выцветших женщин с Рю Бутери – это цвет их единственного предмета одежды: розовых сорочек».
Многое изменилось с 1929 года. Слово «gay» значит сегодня совсем не то, что раньше. Сегодняшний Марсель – это не самый зловещий порт мира, а объект одного из крупнейших европейских проектов модернизации. Он оказался достаточно респектабелен, чтобы стать культурной столицей Европы в 2013 году. Его порт подвергли пескоструйной очистке и джентрификации. В городе теперь новые трамваи, дизайнерские отели, роскошные квартиры и высотная точечная застройка. Рекламный буклет нового «Евростара» из Лондона, видимо, предполагает, что Марсель был вычищен если не этнически, то, по крайней мере, символически при подготовке к приему гостей. «Знаменитый своими мыльными фабриками, – сообщает буклет, – второй по величине город Франции располагает примерно тремястами солнечными днями в году, делающими Марсель приятным (а также благоухающим) местом на всем его протяжении»{199}. Все идет к тому, что Марсель станет таким же приветливо вежливым и хорошо пахнущим, как и остальные места. Беньямин – подсказывают нам наши оставшиеся в безопасности деньги, – возненавидел бы такой город.
Беньяминовский энтузиазм в отношении грязных, сексуальных и порочных городов вроде Марселя остается заразным и почти сто лет спустя. Особенно когда такое большое число ведущих мировых мегаполисов превратилось в одеревеневшие социально стратифицированные клетки, где отбросы общества содержатся на расстоянии, а всем прочим только и остается, что протирать свои кофемашины «Неспрессо». В Париже бедные изгнаны на périphérique, так что, бунтуя, они разрушают свои собственные banlieues[11], а не суетливо сохраняемую городскую среду столицы Франции. Лондонские высококвалифицированные рабочие каждый день висят на ручках смешных поездов, добираясь из отдаленных спальных пригородов, чтобы обслужить богатых, а потом вовремя вернуться в свои квартиры до начала фактического комендантского часа. Сегодняшний остров Манхэттен – это девственно чистая витрина, где низшие сословия не могут даже оставить отпечатков своих грязных ног и где богатые обладают невиданной свободой исполнения своих неинтересных желаний. Во всех этих примерах я преувеличиваю, но не слишком. Многие ведущие города мира превращаются в Берлин, который Беньямин называл тюрьмой и откуда он стремился сбежать при первой же возможности. То, что он писал о городах в 1920-х и в начале 1930-х годов, а также в «Пассажах», продолжает оставаться завораживающим и поучительным, и не только потому, что Беньямин был в числе первых мыслителей, показавших, как города стали зонами сегрегации, исключения и контроля. Написанное им еще более убедительно оттого, что он всегда находил и противоположное – всполохи утопического в низком и презренном, полагая, что города могли бы приносить не только отчуждение, но и свободу.