Книга Александр Первый - Дмитрий Мережковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдруг наклонилась и стала целовать руки его; плакала, но лицо было ясное, тихое; тихая, ясная улыбка.
– Прости меня, Валя, голубчик! Это в последний раз, больше не будет. Только прости, не уходи, не покидай меня, я без тебя не могу…
Он упал перед ней на колени; она обняла голову его, гладила и целовала ему волосы.
– Ничего, ничего, полно, не плачь, все хорошо будет. Я знаю, Господь нам поможет. Мне будет полегче. Вот уже теперь так легко, так хорошо с тобою… Только обещай, что возьмешь меня к себе. Я не могу здесь больше, не могу, не хочу! Я должна быть с тобою. Где ты, там и я. Если надо будет, убежим… Да? Далеко, далеко от всех… А потом и он будет с нами. Он ведь мне обещал оставить все и жить со мною. Вот и будем втроем: он, ты да я… И тогда все ему скажет. Он поймет, сделает! Ведь и он того же хочет, что вы? Ты сам говорил, что он хочет того же… И не будет крови. Не надо крови… А если надо, то он сам отдаст свою кровь, вместе с вами, за вольность, за счастье России! Так будет, Валя, будет, да? Скажи, что будет! – повторяла как безумная.
– Будет! Будет! – повторял и он, чувствуя, что в этом безумье – пророчество: когда-то, где-то, может быть, в мире нездешнем, – но так будет.
Вдруг оба прислушались. На мосту у ворот застучали копыта; песок садовой аллеи заскрипел под колесами. Голицын выбежал на балкон.
– Он? – спросила Софья, когда Голицын вернулся в комнату.
– Да, прощай…
– Нет, погоди. Слышишь: к маменьке прошел. Успеешь… Постой же, я хотела еще что-то сказать… Да, может быть, и лучше, если умру? Помирю вас, мертвая, скорее, чем живая… Но, живая или мертвая, всегда с тобою! И гнать будешь, не уйду – оттуда приходить буду. Помни же: куда ты, туда и я. И если Бог тебя осудит, то пусть и меня. Но не осудит Бог! Ну, дай благословлю. Сохрани, помоги, помилуй вас всех Господи! Спаси, Матерь Пречистая!
Перекрестила и поцеловала его с тою же тихою, ясною улыбкою.
– Ну ступай, ступай, скорее!
Он выбежал из комнаты. Но было поздно: шаги государя слышались на лестнице; Голицын встретился с ним; посторонился с низким поклоном. Государь посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, но молча нахмурился, кивнул головой и прошел мимо.
Давно уже просил он Марью Антоновну не принимать Голицына. Софья, под предлогом болезни, не пускала к себе на глаза жениха своего, графа Шувалова, а Голицын проводил с нею целые дни. Это казалось государю неприличным; к тому же заметил он, что беседы эти вредно влияют на ее здоровье, волнуют ее, расстраивают. Решил ей самой это высказать.
Но когда увидел ее, забыл о своем решении: такая перемена произошла в ней за два дня, что он испугался, как будто теперь только понял, что она смертельно больна.
Обрадовалась, ласкалась к нему, как всегда. Но оба чувствовали, что разделяет их какая-то неодолимая преграда. Обнимая, целовала его; но в лице двусмысленное противоречие между слишком нежною улыбкою губ и жестокой морщиною лба опять поразило ее, так же, как некогда в Торвальдсеновом мраморе; вдруг вспомнилось ей, как в детстве обнимала, целовала она этот мрамор и как теплел он под ее поцелуями, казался живым.
И стало страшно: как бы теперь, когда целовала живого, не показалось, что целует мертвого.
В первых числах мая назначено было у Рылеева собрание тайного общества, чтобы выслушать предложение Пестеля.
В маленькой квартире все было перевернуто вверх дном. Ненужную мебель вынесли; открыли двери настежь в кабинет и гостиную; Наташа с Настенькой уехали ночевать к знакомым.
Заседание назначено в восемь часов вечера, а сходиться начали к семи. Это было редкостью: обыкновенно опаздывали или не приходили вовсе. На лицах – тревога и торжественность. Многие явились в орденах и мундирах. Говорили вполголоса; курить выходили на кухню. Ожидали Пестеля; каждый раз, как открывалась дверь, оборачивались: не он ли?
Никита Михайлович Муравьев, капитан гвардейского генерального штаба, лет тридцати с небольшим, – бледно-желтый, геморроидальный цвет лица, бледно-желтые редкие волосы, бледно-желтые, точно полинялые, от света прищуренные глаза, – настоящий петербургский чиновник, – сидя за столом, поодаль от всех, читал бумаги и делал на полях отметки карандашом. Только что кончик тупился – чинил торопливо и тщательно: мог писать только самым острым кончиком, подобно Сперанскому, которому поклонялся и подражал во всем. Напишет два-три слова и чинит, каждый раз привычным движением подымая бумагу к близоруким глазам и сдувая кучку графитовой пыли с таким озабоченным видом, как будто судьба предстоящего собрания зависела от этого. Сочинитель Северной конституции, главный противник Пестеля за его республиканские крайности, – готовился ему возражать, но волновался и не мог сосредоточиться.
Друзья считали Муравьева единственным в обществе умом государственным: что Сперанский для нынешней России, то Муравьев для будущей. Кабинетный ученый, осторожный и умеренный, он составлял законы Российской конституции так же кропотливо, как часовщик собирает под лупою пружинки, колесики, винтики. Работал в тайном обществе, как в министерской канцелярии. Написанное казалось ему сделанным. Признавал необходимость революции, но втайне боялся ее, как всякой чрезмерности. Пестель шутил, что Муравьев похож на человека, который просит ваты заткнуть себе уши, чтобы не надуло, когда его ведут на смертную казнь. Действовать в революции мешала ему эта вечная вата в ушах, и геморрой, и жена: чуть что, она увозила его в деревню и там держала под замком, пока все успокоится.
Чиня карандаши, невольно прислушивался к мешавшим ему разговорам.
В ожидании Пестеля говорили о нем. Рассказывали об отце его, бывшем сибирском генерал-губернаторе – самодуре и взяточнике, отрешенном от должности и попавшем под суд; рассказывали о самом Пестеле – яблочко от яблони недалеко падает, – как угнетал он в полку офицеров и приказывал бить палками солдат за малейшие оплошности по фронту.
– Бить-то их бьет, а они его все-таки любят: лучшего, говорят, командира не надо.
«Годится на все: дай ему командовать армией или сделай каким хочешь министром – везде будет на месте», – приводили отзыв графа Витгенштейна, главнокомандующего второю армией.
– Государь на Тульчинском смотру был особенно доволен полком Пестеля. «Превосходно, точно гвардия!» – изволил сказать и три тысячи десятин ему пожаловал. А как узнал, что Пестель в тайном обществе, испугался, говорят, не на шутку…
– Государь вообще боится нас, – усмехнулся Бестужев, самодовольно поглаживая усики.
– «Умный человек во всем смысле этого слова», – напоминали отзыв Пушкина о Пестеле.
– Умен, как бес, а сердце мало, – заметил Кюхля.
– Просто хитрый властолюбец: хочет нас скрутить со всех сторон… Я понял эту птицу, – решил Бестужев.
– Ничего не сделает, а только погубит нас всех ни за денежку, – предостерегал Одоевский.