Книга Маятник жизни моей... 1930–1954 - Варвара Малахиева-Мирович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, тетенька, мы поделимся.
Успокоительно сказали. И на моих глазах, отщипнув по кусочку от своих ломтиков, протянули малышу. Опять лепта вдовицы.
1–2 апреля
Дионисия моя просит “хренку, горчицы, чесночку”. Обыкновенно она ничего не просила. Боюсь, что там у них цинга (под Мариинском, в Западной Сибири). Испытание испытанию – рознь. Есть такие, перед которыми содрогается душа. К ним принадлежат для меня те болезни, где как-то жестоко и унизительно изменяются ткани плоти. Где возможен запах разложения (рак, цинга, проказа).
Жестоко и унизительно то, что я смогу послать лишь в самых ничтожных дозах “горчичку, хренок и чесночок” (Дионисии). Не справляюсь с посылочкой так, чтобы она по-настоящему облегчила жизнь дорогого человека. Не умею прирабатывать. Нет энергии, нет умения искать, находить работу.
Читаем с Ирисом корректуру “Ярмарки тщеславия”. Заработок рублей десять, вот и посылка, т. е. отсылка посылки. А послать нечего, кроме горсти сахару, горсти (буквально) кедровых орехов, фунта скверных конфет, осьмушки чаю, пахнущего муравьями, и немножко толокна – 3 пачки, Олин дар. Буду разыскивать горчицу, хрен и чеснок – “да ведают потомки православных земли родной минувшую судьбу”.
Каревы – двоюродная моя сестра и племянницы пишут из Киева:
“…Принес бывший Марусин муж для Юрика (трехлетнего сына) кило мяса и еще что-то. И в ту же ночь разобрали застекленную галерею со двора и унесли свинину, и кастрюли, и керосинку. А на другую ночь уже откровенно ломились в двери с улицы. Спим по очереди с Марусей. Грабежи по соседству каждую ночь. Бывают и убийства. А то, что с голоду умирают, стало обыкновенным. Многие из знакомых сами видели, как на улице валились и умирали прохожие”. Письмо в кротком тоне, даже не без юмора. И без комментариев.
11–12 апреля
Голодные глаза. Сотни голодных глаз. Обменяются с тобой безмолвным взором, если пройдешь версты две по городу. Редко просят вслух изголодавшиеся пришельцы из деревень. Может быть, бессознательно знают, что с достаточным красноречием говорит за них вид их. И глаза. В иных мольба – какая-то предпоследняя и почти безнадежная. У других – мрачный укор. В третьих – спокойствие последнего отчаяния. У подростков – или апатия, или растерянность, страх. Жутко и стыдно, потому что ты сыт, – встречаться с глазами голодных. И жутко избегать, отворачиваться. И в том и в другом случае, когда наступает ночь, их уже не избегнешь.
27.4-22.6.193З
1 мая
Был разговор о славе за обеденным столом в добровском доме. Биша иронически спрашивал: на сколько лет слава? На сто, на пятьсот, на тысячу? Утверждал, что ее не нужно ему. Даниил скромно сказал, что ему хотелось бы славы. Я спросила, что он понимает под этим словом. Он ответил: “Оставить по себе след в потомстве, свое имя”.
– А если бы след без имени?
Он подумал немного и в замешательстве проговорил:
– Ну что ж? Даже без имени, но чтобы не пройти бесследно.
Мое отношение к славе делится на три фазы. Первая: мне 8 лет. Я сижу одна в маленькой столовой нашей, в Киеве, на Большой Шияновской улице. Вся комната в предзакатном весеннем свете. Похожий на этот свет восторг заливает мое сознание. Прочитав накануне лермонтовский “Парус” (первый раз в жизни), я вся полна им и исходя от этой полноты вдруг ощущаю, что я тоже поэт, то есть что я “сочиню” что-нибудь не хуже “Паруса”. И тут же хмельное головокружительное желание, чтобы все это знали, все люди, главным образом дворовые товарищи– мальчишки, – удивлялись и завидовали. (Эти два чувства проползают и в жажду славы у взрослых.)
Третье чувство – мелочное: чтобы с энтузиазмом благословляли. Лавровые венки. Ура. Чувство могущества. Его я возжаждала в том же возрасте, много раз принимаясь мечтать о том, как я “завоюю Константинополь”. Я слышала из разговоров бабушки и отца – пламенных патриотов, что “России нужны проливы”[188] и “что св. София должна быть наша”[189].
Вторая фаза: сотрудничество в газетишке с названием “Жизнь и искусство”[190] и вдыхание местных фимиамов за плохие стихи и прозу. Чтение на эстраде. Приглашение в сахарозаводческие еврейские дома и там ряд каких-то выступлений.
Дальше – отрезвление и без всякой горечи сознание, что иной славы и не будет, и притупление всякого вкуса к ней. Теперь же, в старости, ей совсем ясно, что это квинтэссенция суеты – желать славы, упиваться ею. Но что в социальном механизме она нужна не для прославляемых, а для прославляющих, как праздник Героя в противопоставление негероям, как празднование и чествование в его лице высшего уровня достижений духовных человечеству.
Добровская семья, загроможденная заботой, работой, и в данный момент безденежья нашла возможность взять на неопределенный срок совершенно чужого ребенка 4-х лет, мать которого попала в больницу и он остался совершенно один в квартире.
“Блаженны милостивые…”
Сережины родители при наличии пятерых собственных ребят нашли возможность взять двух чужих из голодающей и не умеющей (не могущей) выбраться из когтей нужды знакомой семьи. Маленькие пришельцы заболели корью и заразили Сережиного брата Николушку. Сережина мать приняла все это как должное, без нервничания, без охов, без укора судьбе.
“Блаженны милостивые.”
Я перестала быть поэтом и не могу рассказать себе, как сегодня зарождалось на моих глазах облако и как оно вытянулось лебединым крылом ввысь и заголубело там и растаяло. И что это было для меня, бывшего лирика. Ольга сказала с ужасом: “Какие плохие стихи у вас 33-го года!” Это верно. И всего их штук 7–8 за четыре месяца.
4 мая
На днях Людмила Васильевна[191] с оживлением стала передавать мне содержание шолоховской “Целины”. Она и Вера смеялись и негодовали, принесли книгу, цитировали разные места, довольно острые и яркие. А мне хотелось сказать им, как С., покойный приятель Нины Всеволодовны[192], незадолго до своей смерти: “Я отошла от этого”. Какая-то часть моя краем уха временами слушает “это”. И может смеяться. И праздновать. Но другое, истинное, то, какое будет жить после моей смерти “я”, отошло так далеко от всего шолоховского, что я и сама не знаю, где оно.
5 мая
Перед окнами Ириса, где была Неопалимовская церковь[193], строится какая-то многоэтажная, бездарно-казарменного вида махина. И опять тот же “Анчар”. Кто-то задумал ее строить. Рабы под бичом голода “послушно в путь потекли”, на пятый этаж с носилками, полными кирпичей, сгибаясь в три погибели. Среди них есть и рабыни. Эти-то уж, наверное, пойдут через какой-то срок в районную амбулаторию: “чтой-то внутре сорвалось”. А может быть, и прямо “на лыки умирать, у ног непобедимого владыки”.