Книга Нецелованный странник - Аякко Стамм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас он просто сидел на высоком берегу Москвы-реки, подогнув под себя левую ногу, и бросал камешки в нехотя движущуюся мимо гладь вод. О казни не думал, о плохом вообще думать не хотелось. Он просто доживал, жадно впитывал в себя последние часы этого кратковременного бытия, стараясь не упустить ничего, ни единой его крохотной пылинки, ни наималейшей капельки, сливаясь с его запахами, звуками, красками, ощущая себя частью его, рабом, и всё же хозяином этой уходящей жизни. И от этого ощущения ему было хорошо. Хорошо и спокойно. Предстоящая казнь уже ничего не значила, её просто не было. Ей не нашлось места в вечности, дыхание которой он уже чувствовал в движении прохладного ночного воздуха, медлительной, никуда не спешащей реки, глубокого, беспредельного чёрного неба на многие-многие тысячи пространств вглубь усеянного немигающими, зовущими к себе звёздами.
Он не сразу услышал цокот копыт приближающегося со стороны Боровицких ворот вороного, как сама ночь, коня. И только когда тот остановился за спиной, нетерпеливо стуча подковами о камни и гневно храпя в негодовании на седока, сдерживающего его прыть властной рукой, он оглянулся, окинул взглядом нечёткий в призрачном ночном свете силуэт всадника и, отвернувшись к реке, ещё раз бросил в чёрную пустоту лёгкий камушек.
– Почто так рано за мной? Солнце ещё не взошло, до рассвета я волен. Или Государь опасается, что сбегу я, и на его празднике жизни одной смертью станет меньше?
Боярин бросил в реку новый камень, и тот, отражаясь от водной глади, поскакал вдоль лунной дорожки, отсчитывая не то часы уходящей жизни, не то ещё невесть какой тайный счёт.
– Передай Царю, чтобы не беспокоился, слово боярское я сдержу, волю царскую исполню. Будет нынче праздник на Москве.
– А ты не вежлив, боярин, – звонко прозвучал над головой Берёзова высокий юношеский голос. – Чай, не с прихлебателем царским говоришь, так хотя бы встал для приличия.
Боярин оглянулся ещё раз, поднялся неспешно на ноги и взял вороного за узду, отчего тот непокорно мотнул мордой, но, почувствовав силу и власть руки, присмирел, недовольно фыркая.
– Резвый у тебя жеребец, парень, – сказал Берёзов, всматриваясь в темноту ночи, и пытаясь разглядеть черты всадника. – Верно говоришь, царским прихвостням такой конь не по чину. И мастью, и статью, и нравом пригож, и седоком знатен. Только не признаю тебя в темноте, лунный свет да звёздное сияние меркнут пред тобою. Кто ты? Не иначе, ангел смерти? За душой моей явился? – с усмешкой потрафил самолюбию незнакомца боярин. – Так поторопился ты, я пока ещё живой.
– Не нужна мне смерть твоя, напротив, жизнь хочу тебе предложить, – заявил высокомерно всадник. – Что, не откажешься, небось, от жизни, князь?
От этих слов лёгкая дрожь пробежала по телу. В самом деле, было в этом всаднике что-то мистическое, что-то таинственное. «И видехъ, и се конь воронъ, и седяй на немъ имеяше мерило въ руце своей», – пронеслись вдруг в сознании строки Апокалипсиса, и как будто голос трубный явно зазвучал в ушах отдалёнными громовыми раскатами начинающейся где-то грозы: «Мера пшеницы за динарь, и три меры ячменя за динарь: и елеа и вина не вреди».
Впрочем, внезапная оторопь тут же отпустила боярина – и от всадника, и от коня веяло живым, земным теплом.
– Не пойму я тебя, парень. Ты никак торговаться со мной пришёл? Я честью боярской не торгую, а жизнь моя не в твоей власти, да и не в моей тож, а всецело в руках Божьих. И государевых, как первого после Бога на Руси. Отпустит мне Господь грехи мои, продлит мне жизни чуток – Царь помилует. А нет, то так тому и быти.
– Царь, говоришь? – всадник соскочил с коня, сорвал с головы шапку, высвободив копну длинных, густых, чёрных, как смоль волос, и приблизился вплотную к боярину.
– А если Царица? – пристально глядя в глаза Берёзову, гордо и властно произнесла она. – Что, не ожидал? Или Царица уже не Государыня, по власти вторая после мужа? Или невелика честь для тебя, князь?
Он отступил на шаг назад и, приложив десницу к груди, почтенно поклонился.
– Не гневайся, Государыня, и впрямь не признал я тебя, – боярин снова выпрямился во весь свой богатырский рост и направил на Царицу полный недоумения взгляд. – Только никак в толк не возьму, что ж это, у Царя опричников недостаёт, что за опальным смертником посылает супружницу свою прямо с брачного ложа?
– Никто не посылал меня. Сама я, тайно, – Царица умерила тон до более спокойного, но голос её всё-таки дрожал как бы в волнении. – И ежели прознает кто, что была я здесь с тобой, не сносить мне головы – завтра вместе на плаху под топор палача ляжем.
– Что ж ты так неосмотрительно, Государыня-матушка? Ступай-ка ты домой, неровен час и вправду увидит кто. Мне-то что, моя жизнь кончена, а тебе, матушка, красоту свою да молодость поберечь надобно, Государю нашему да всей земле Российской наследника на свет Божий родить. Ступай, матушка, ступай, а я никому не скажу, что была ты нынче тут.
Берёзов снова почтенно поклонился, приложив десницу к груди. Но не успел он выпрямиться, как Царица упала перед ним на колени и, обняв его ноги руками, заговорила умоляющим, надтреснутым голосом. От властной гордой Государыни не осталось и следа, сейчас пред боярином была самая обыкновенная слабая русская женщина, любящая и нежная, подвластная и послушная. И даже чёрный как смоль вороной красавец жеребец, ещё недавно храпевший, как дикий мустанг и нетерпеливо стучавший копытами о камни, теперь мирно щипал сочную от предутренней росы травку.
– Не гони, милый, молю тебя, не гони! Что мне жизнь без тебя, сокол мой? Лучше смерть, лучше на плаху под топор, но с тобой, – она говорила быстро, умоляюще глядя в недоумённые глаза боярина. Будто боялась, что кто-то или что-то прервёт её исповедь, и она не успеет высказать всё то, что давно лежало на сердце тяжёлым, давящим грузом. – Люб ты мне, князь. Семь лет уж, как увидела тебя ещё девчонкой в боярском доме отца моего, и с тех пор образ твой не покидает сердца девичьего. Когда сваты твои прошли мимо нашего дома, руки хотела на себя наложить – нянька удержала, не дала совершиться греху великому да в тайне всё сохранила. Когда ты с войском ушёл бить литовцев, смерти тебе поначалу желала. Дура. А потом пост на себя наложила за такие помышления, да всё молила Бога уберечь тебя, сокол мой ясный, от меча да от стрелы вражеской. Три года изводила себя постом, пока не улеглась страсть в сердце девичьем, да Государь не посватался, не сделал меня своею Царицею. Думала, успокоилось сердце, прошла любовь. Ан нет, как увидела тебя намедни среди мучеников, так загорелось сердечко с новой силою пожаром великим, неугасимым. Тогда решила, не я буду, не пощажу ни жизни своей ни чести, а спасу его, милого моего, лЮбого моего от смерти лютой, укрою от глаз царских. И буду-то ему не Царицей, а верною рабою. Никому не отдам тебя, ни палачу, ни Царю, ни самому Господу Богу, и так уж скольких Он забрал. А мне только одного надо, только тебя, сокол мой, яхонтовый мой. Пойдём со мною, укрою так, что ни одна собака не найдёт. И будешь ты только мой, мой… А я тебе по гроб жизни ноги твои целовать стану…