Книга Страсти по Максиму. Горький. Девять дней после смерти - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это написал Пешков в очерке «Бабушка Акулина». Он не мог наблюдать этой сцены, ибо в тот момент находился в Казани. Он выдумал эту сцену, но в согласии с правдой жизни, типической правдой. А вот в «На дне» он зачем-то выдумывает нетипического городового Медведева, который вместо того, чтобы степенно ходить свататься к Квашне «скачет» вместе с ними по сцене. Это не могло не смутить цензора. Но едва ли не на этом построена вся пьеса! На множественных, так сказать, «коротких замыканиях», которые должны возникать в сознании зрителя. Пьеса должна вышибать его с орбиты привычных ему правд и ценностей и ввергать в хаос тех вопросов, которыми неразрешимо мучился сам автор: «зачем человек?», «отчего он страдает?», «как человеку сохранить свое благородство?» В контексте этих вопросов какая-то малая неправда с городовым не имела значения. Имело значение то, что Медведев не мог быть просто городовым, так же как и Сатин не был просто шулером.
Откуда было знать об этом просто цензору?
Обратим внимание на другое. Цензор Трубачов позаботился о том, чтобы возле умершей Анны не было грубых разговоров. «Из уважения к смерти», – пишет он. С религиозной точки зрения эти разговоры – святотатство. И Горький, конечно, сознательно шел на это. Причем здесь-то правда жизни могла быть соблюдена. Алеша Пешков немало насмотрелся покойников и того, как к ним относятся на социальном дне. В очерке «Бабушка Акулина» он пишет о том, как пасомые его бабушкой «внучата» из нижегородского отребья попросту забирают у нее последние три рубля, приготовленные на похороны. И значит, здесь цензор потребовал от автора как раз не правды, но соблюдения духовного приличия. А вот его-то, этого духовного приличия, Горький соблюдать не желал. Напротив, он хотел взорвать его, как духовный «бомбист».
И, наконец, третье соображение по поводу цензорских замечаний. Почему его взгляд так цепко ухватился именно за Луку? Ведь с позиции современного сознания Лука-то как раз добренький, как раз христолюбивый. Это Сатин злой и желчный. Это Сатин отрицает Бога и жалость.
А Лука вон какой! Если веришь в Бога, то и есть Бог, а если не веришь, то и нет. Именно эта формула Луки наиболее комфортна для современного человека. Именно это и заставляет нас любить доброго бога бабушки, а не злого Бога дедушки. С таким Богом комфортно. О нем можно на время забыть. Вспомнить, когда умер близкий, родственник. Можно не думать о нем годами. Но во время болезни обратиться к нему с мольбой. Вот этого бога и предлагает героям Лука.
Однако цензор Трубачов учился не в советской школе. Наверняка Закон Божий, а скорее всего, и церковный устав он знал неплохо. Трубачова Лука не провел.
В другом ошибся Трубачов. Пьеса не могла провалиться не только потому, что автор ее был фантастически талантлив, но и потому, что в воздухе уже носилось предчувствие новой этики. Кто-то ее ждал, кто-то боялся, кто-то ее сознательно создавал. Но всем она была жутко интересна!
В пьесе «На дне» возникает спор между бунтарем и крайним гуманистом Сатиным и Лукой, пытающимся примирить человеческое и божественное. В глазах автора всякое подобное примирение есть ложь. Или, по крайней мере, пока ложь. Пока человек не возвысился до Бога и «спокойно» не встал с Ним вровень. Но ложь в какой-то степени допустимая и для обреченного человека, вроде больной Анны или проститутки Насти, даже спасительная. И тем не менее, заставив Луку в разгар конфликта исчезнуть со сцены, попросту сбежать, а Актера, поверившего ему, повеситься, автор не принимает сторону Луки. Но и бунт Сатина, на грани истерики, за бутылкой водки, отчасти спровоцированный самим Лукой, не несет в себе положительного начала. Он лишь устраняет завалы на пути к неведомой правде о гордом Человеке, которые пытался своей проповедью о сострадании нагромоздить Лука.
Пьеса «На дне» – удивительное произведение! Это одновременно начало модернистского театра, затем подхваченного Леонидом Андреевым, и завершение театра реалистического. Чехов «убил реализм», считал Горький. Но после этого заявления Горький вовсе не отшатнулся от реализма.
Совершенно невозможно уловить прозрачную границу, где в пьесе «На дне» заканчивается бытовая драма и начинается драма идей. Каким образом читатель из грязного бытового сюжета попадает в горние области духа? Где кончается просто жизнь и возникает философия, предвосхитившая открытия экзистенциализма?
Что происходит в пьесе «На дне», если взглянуть на эту вещь просо? Драма ревности старшей сестры к младшей. Галерея характеров опустившихся или опускающихся людей, которые только и делают, что пьют, орут, дерутся, оскорбляют друг друга. Почти все ключевые монологи они произносят в пьяном виде, включая духоподъемный монолог Сатина о Человеке, который «звучит гордо». В советских школах дети заучивали этот монолог как истину в последней инстанции, не замечая, что произносит его шулер, которого накануне избили за обман и непременно изобьют завтра.
Появление Луки в пьесе ничем не мотивировано, как и его исчезновение. Просто пришел и просто ушел. Между тем совершенно ясно, что без Луки в пьесе ничего важного не произошло бы. Обитатели ночлежки продолжали бы пить, буянить. Жена Костылева наставляла бы рога мужу с Васькой Пеплом. Настя содержала бы Барона, торгуя своим телом. Сатин, произносил бы бессмысленные слова: «сикамбр», «органон» – рычал, обзывал всех подлецами и плутовал в карты.
Автор запускает Луку в пьесу как дрожжи в сырое тесто. И тесто начинает взбухать, подниматься, вылезать из квашни. Бытовая драма превращается в полигон идей. Все спорят со всеми, и слова всех, в том числе и самые обычные (Бубнов: «А ниточки-то гнилые»), обретают философский смысл. Это позволяет сделать неожиданный вывод, что переодетым, загримированным Лукой в пьесе является сам Горький.
Он не согласился бы с такой трактовкой. Его вообще удивило и рассердило, что публика образ Луки приняла с куда большим энтузиазмом, чем образ Сатина.
Он приписал это великому сценическому таланту И. М. Москвина, игравшего Луку, а также своему «неуменью». «…ни публика, ни рецензята – пьесу не раскусили, – писал Горький. – Хвалить – хвалят, а понимать не хотят. Я теперь соображаю – кто виноват? Талант Москвина – Луки или же неуменье автора? И мне – не очень весело».
«Основной вопрос, который я хотел поставить, – говорил Горький в интервью, – это – что лучше: истина или сострадание? Что нужнее?»
Истина и сострадание, в глазах Горького, – вещи не просто разные, но и враждебные. «Человек выше жалости». Жалость унижает его духовную сущность. А между тем, если пристально читать пьесу, окажется, что человеческая сущность начинает вырываться из пропитых глоток Сатина, Барона, Актера, Пепла и Насти, лишь когда их пожалел Лука.
До его появления они спали. Когда он их пожалел, они проснулись. В том числе проснулся и гордый Сатин, заговорив о Человеке. Том самом, который «выше жалости». Которого надо не жалеть, а уважать. Но за что можно уважать обитателей ночлежки? За что их можно жалеть – понятно. А вот за что уважать? Это очень сложный вопрос.
В монологе о Человеке Сатин рисует рукой в воздухе странную фигуру и заявляет: «Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном!» Эта ремарка («Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека») очень важна, без нее теряется весь смысл пьесы. Если говорить о возможном ключе к пониманию этой вещи, он находится как раз тут.