Книга Соучастник - Дердь Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жофи была учительницей рисования в гимназии и сумела завербовать нескольких коллег, обеспокоенных политической ситуацией в стране, в идеологический семинар, который проводился в ее прихотливо обставленной скульптурной студии. Она гравировала на меди агитационные рисунки со стишками и размножала их, но читателям приходилось или выворачивать шею, или вертеть листовку, чтобы прочесть закрученные спиралью надписи. «Так лучше запоминается, — говорила Жофи. — И вообще: радикальную политику должно поддерживать радикальное искусство»; на это нам нечего было возразить. Делом ее проворных рук было и переодевание произведений большевистских вождей в безобидные обложки, после чего симпатизирующий нам букинист мот легко продавать их из-под прилавка.
Однако научный социализм оказался слишком суровым испытанием для самоуважения Жофи. Сидя на своем жестком стуле, она зубрила великие откровения — и вскоре головка ее склонялась на книгу, носик сминался, а гениальные указания оказывались слегка подмоченными натекшей слюной. На следующий день, однако, голова ее словно полностью проветривалась: Жофи абсолютно не помнила, в чем суть разоблачаемых в книге идей и почему они так вредоносны. «Глупа я для этого», — била она себя кулаком по голове. Ей запоминались только грубые насмешки, и она этого стыдилась: «Мозги у меня — как буржуазный фильтр в кофеварке: из революционной теории удерживает только спитую гущу». Она и тут не могла не осуждать себя: «Наверняка никакой это не спитой кофе, просто это я — такая дрянная и разборчивая».
Встречая на улице свою мать, от которой за версту пахло духами, Жофи лишь сухо кивала ей. В ресторане самоотверженно заказывала рубец. Пила следом за остальными из бутылки, торопливо отдергивая руку, чтобы инстинктивно не вытереть горлышко. Но все еще краснела, если у нее перекашивало шов на чулке или если ей случалось неправильно построить французскую фразу. Замерзшие, покрасневшие от холода руки она совала мне в карман, но ни за что не соглашалась ходить в перчатках — потому что девочкой ее заставляли их носить. Она радовалась, когда у нее поднималась температура: дома, в детстве, отец даже небольшой грипп у нее воспринимал более трагично, чем инфаркт со смертельным исходом у кого-нибудь из старых торговых партнеров. Она сшила себе ядовито-зеленую бархатную тунику, но надевала ее только дома: на людях, среди рабочих, приличествовало носить серую юбку и к ней белую блузку, но так как ходить замызганной было уже не модно, она потихоньку приобрела себе двенадцать одинаковых блузок.
Поднимая ко мне, словно ласковый вопросительный знак, свое узкое лицо, она иногда говорила: «Знаешь, я с ужасом думаю о провале: там ведь будут бить, даже, может быть, изуродуют, — И она погружалась в черное отчаяние. — Работа в подполье — это для тех, кто способен отказаться от всего, а я, наверное, все еще — кисейная барышня, буржуйка. Мне есть от чего испытывать страх, и я до отвращения жалею себя. Знаешь, когда мне было девять лет, на экзамене в балетной школе мне аплодировали двадцать два родственника».
Не без угрызений совести я тоже скрывал от товарищей, что у Жофи вызывает ужас даже какое-нибудь неожиданное прикосновение и что во сне она часто плачет. «Идут», — вскрикивала она и, едва ли не с закрытыми глазами, бежала к двери проверить, закрыт ли засов. Когда мне случалось войти к ней бесшумно, она вздрагивала, словно ждет убийцу, прокравшегося к ней в мягкой обуви. «Это и не я боюсь вовсе, — жалобно говорила она иной раз, — а коленки мои». Узнавая что-то неприятное, она чувствовала такую слабость в ногах, что ей приходилось сесть; с наступлением темноты она видела пугающие тени, которые метались по стенам.
Я не мог вытащить ее на пляж. «Эти тела!» — говорила она, содрогаясь; купаться мы ходили на Дунай. В качестве лекарства против страха она нашла себе одну водную воронку: набрав воздуха в грудь, она пассивно ждала, пока вода затянет ее на самое дно, а потом выбросит где-нибудь в другом месте. Чтобы хватило воздуха, она даже не билась, пока не поднималась постепенно на поверхность.
Борясь с боязнью высоты, она подолгу стояла на подоконнике шестого этажа. Чтобы привыкнуть к электричеству, обеими руками хваталась за торчащий из стены провод с напряжением сто десять вольт. Горящей сигаретой прижигала себе ступни — и после этого по несколько дней не могла стоять на ногах. Брала уроки у тренера-боксера, хвастливо показывая потом синяки на плечах. На улице в последний момент отскакивала с пути мчащегося грузовика. Я опасался, что она перестарается, подавляя в себе чувство страха, и защитные рефлексы вообще перестанут действовать. Я бы, пожалуй, предпочел, чтобы она оставила нелегальную работу.
Свою деятельность я держал от нее в тайне. Меня скорее увлекала подделка документов, организация побегов людей, которым грозило интернирование или трудовые батальоны. Посещая товарищей в военных штрафных лагерях, я проносил им запеченный в хлеб пистолет, ножницы для резки проволочных заграждений. Ради успеха таких акций я шил себе костюмы у английского портного, в щегольском меховом полушубке, на собственном автомобиле ездил по вечерам к знакомым баронам. На подсвеченном снизу, вращающемся круге стеклянного паркета я — чтобы сбить с толку политическую полицию — танцевал медленный фокстрот с девушками, которые были одеты как актрисы или художницы и должны были изображать дам полусвета. Сонно оттопырив нижнюю губу, выслушивал на ипподроме как бы случайно оказавшихся рядом псевдобукмекеров, передававших мне новые поручения об организации побегов. Что же касается университета и занятий по английскому языку, психологии и истории, за посещение которых отец меня содержал, то я довольно редко радовал их своим надменным присутствием.
«Если ты боишься, лучше тебе не знать чужих тайн, — сказал я однажды Жофи. — Никто не обязан быть героем во что бы то ни стало. Вполне достаточно быть честным и порядочным. В общем ведь это довольно спорный вопрос, надо ли считать героем того, кого темперамент или пусть принципы вновь и вновь толкают в запретную сферу. Я, например, от опасности хмелею и врубаю четвертую скорость, но в этом нет никакого героизма, просто я так сконструирован. Если вдумаешься получше, великие герои, все как один — это великие чудовища: они готовы даже собой рисковать, лишь бы подвигнуть на риск других».
На все это Жофи ответила мне следующее: «Кто в сорок первом лишь ждет победы союзников, а сам с фашизмом не борется, тот просто непорядочный человек». Живи она в Лондоне или в Москве, она не стала бы нарушительницей закона, а пошла бы в армию добровольцем. Если ты, живя в условиях военной диктатуры, даже не можешь быть элементарно честным, не вступая в конфликт с законом, — значит, тебе не повезло с историей. Тут, у нас, одни только коммунисты плюют на законы.
Она была свидетельницей одного случая, который не может с тех пор забыть: пятеро вооруженных людей вели по шоссе двести здоровых, но безоружных мужчин. Накинься они все сразу на конвоиров — даже пятеро бы из них не погибли, а остальные точно были бы свободны. Не нашлось только тех пятерых, которые кинулись бы вперед, давая пример остальным. С тех пор она точно знает, что будет принадлежать к тому меньшинству, которое поднимется первым. «Ведь ты бы перегрыз горло своим охранникам, правда?» — заискивающе и боязливо спросила она. «Ого-го, я бы еще и кровь у них выпил!» — ответил я, чтобы ее успокоить.