Книга Станция Бахмач - Исроэл-Иешуа Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странный был народ, эти мои соседи по крыше. Из-за того что на них были солдатские гимнастерки, сапоги, штаны и фуражки, но не было знаков различия, невозможно было понять наверняка, что это за солдаты: то ли советские, то ли наоборот. С тем же успехом они могли быть и дезертирами, и демобилизованными, еще не снявшими форму после войны, а может, они просто носили военную форму, как большинство мужчин после революции. Один из них, пройдоха, знавший все дороги, все обычаи и правила, все маршруты всех поездов, которые сами не знали своих маршрутов, постоянно рассказывал язвительные истории и анекдоты о советских комиссарах и служащих, которые у него все были евреями. Народ покатывался от его историй и рассказов. Устав говорить, он начинал играть на гитаре и петь военные песни. Чаще других он пел песню о яблочке, которое катится в Чека. Народ вокруг него с душой подхватывал эту песенку, в которой, судя по всему, слышал намек на свою жизнь.
Эх ты, яблочко, куда ты котишься,
Попадешь в Чека, больше не воротишься…
Еще больше, чем «Яблочком», парень с гитарой радовал едущих на крыше песенкой о веселой свадьбе комиссара Шнеерсона. Эта веселая песенка распространялась по стране, как сорная трава по пустырю. В этой песенке перечислялась в рифму вся родня, которая пришла потанцевать на свадьбе Шнеерсона и его невесты Сары. Пришел комиссар Лейб, который конфискует у крестьян хлеб; пришла тетя Бела из финотдела; пришли комиссар продовольствия Воробейчик и комиссар путей сообщения Соловейчик, а также комиссарша Злата и два ее брата… Парень с гитарой очень комично выговаривал по-русски имена еврейских родственников, и все, кто был на крыше, хлопали в ладоши и притоптывали ногами в такт:
Ужасно шумно в доме Шнеерсона…
При этом они озорно заглядывали мне в глаза и хотели знать, почему я не подпеваю. Ночью, когда все ложились плашмя на крышу, чтобы в темноте не удариться о препятствие, мои соседи сбивались в кучу, курили самокрутки и рассказывали одну за другой истории, всё больше о бандах, которые останавливают поезда и отрезают носы и уши у комиссаров и евреев.
После одной из таких ночей я приехал поутру на станцию Бахмач.
Лежала ли эта станция на пути в освобожденный Киев, куда должен был следовать поезд, или нам пришлось проехать через нее, потому что другой дороги не было, — не помню. Я бы не запомнил и странного названия «Бахмач», как не запомнил названия большинства других станций с подобными названиями, через которые мы проехали, вроде какой-нибудь Кочубеевки, если бы в этом Бахмаче не произошел исключительно любопытный случай.
На довольно большом расстоянии от здания вокзала станции Бахмач, как раз у штабелей железнодорожных шпал, заброшенных складов и будок, толпа людей, вооруженных винтовками, преградила дорогу нашему поезду и приказала остановиться. Еле ползущему паровозу ничего не стоило затормозить. Сперва мы не знали, кто эти вооруженные люди. Все вооруженные люди того времени, и те, кто служил революции, и ее враги, носили одинаковые рваные сапоги или лапти, одинаковые ватные штаны, фуфайки и потрепанные фуражки, что зимой, что летом; одинаковые винтовки висели у них за плечом на веревке. Парень с гитарой ненадолго приложил руку козырьком к глазам и предрек, что это, должно быть, «орлята» батьки Махно. Его соседи стали зловеще поглядывать на меня. Вскоре парень разглядел отблеск золотой звезды на черной груди предводителя и забеспокоился.
— Братцы, православные, это карательная экспедиция против контрабандистов, — со злобой известил он.
Православные братцы тут же принялись шарить по своим узлам, в который раз завязывая и перевязывая их. Отблеск золотой звезды становился все ближе и ближе. Вскоре можно было разглядеть в полный рост ее владельца. Он был в коже с головы до пят. Фуражка, куртка, зад штанов — все было из настоящей черной кожи. Первые лучи восходящего солнца весело играли со звездой, вышитой золотом на черной кожаной куртке комиссара, и с маузером без кобуры, заткнутым за ремень. Парень с гитарой бросил на комиссара один взгляд и махнул рукой своим людям.
— Братцы, православные, дело дрянь, — сказал он, — в кожанке-то — «тартарин».
Так в ту пору называли евреев, вероятно, из-за гортанного выговора в русском, что для гойского уха звучало как «тар-тар»…
Вся компания снова принялись таскать туда-сюда свои узлы, завязывать и перевязывать их. Комиссар в кожанке надвинул свою тесную фуражку на голову, растрепав копну густых черных кудрей. Затем он смерил поезд своими яркими большими черными глазами и громко крикнул:
— Товарищи, вылезай из поезда! Со всеми пожитками!
«Эр» в этом его «товарищи» было мягким, гортанным, точно таким же, какое парень с гитарой передразнивал в своей песенке о родне на свадьбе комиссара Шнеерсона. Насколько преувеличенным был его еврейский акцент, настолько же преувеличенно еврейской была его внешность. Нос большой и крючковатый, как у хищной птицы; брови — густые и сросшиеся; губы — красные, полные и чувственные; цвет мясистого загорелого и обветренного лица — темно-коричневый. Но самыми еврейскими были его глаза, большие, угольно-черные, в резко очерченной оправе ресниц и бровей. Однако ни крошки печали не было в этих черных еврейских глазах; они смеялись, купались в радости. Полсотни его солдат походили как две капли воды на всех русских вооруженных крестьян — бесцветные, серые, безразличные. Их серые шинели были измяты и полны вшей, но ручные гранаты оттягивали ремни на бедра.
Пассажиры с узлами и тюками не торопились выбираться из теплушек. Они всё копошились вокруг своих вещей. Ленивее всех двигались типы с моей крыши. Комиссар подгонял их.
— Шевелитесь, товарищи! — подбадривал он толпу. — Двигайте ногами!
Я слез с крыши первым. У меня ничего не было, кроме холщовых штанов и куртки, сшитой из старого мешка для соломы. Мои запасы пищи исчерпывались половиной тыквы, тощей краюхой хлеба и скелетом селедки. Комиссар приказал мне отойти в сторону и взялся за пассажиров с багажом.
— Всё вскрывать, каждый тюк и узел, товарищи красноармейцы! — приказал он, поддавая жару своим ленивым, медлительным солдатам, которые равнодушно проводили досмотр.
Точно так же он поторапливал важных пассажиров, которые, не горя желанием открывать багаж, показывали солдатам свои документы, большие бумаги с печатями, бумаги, которые свидетельствовали о важном положении этих людей на советской службе. Солдаты, полуграмотные, полные крестьянского благоговения перед документами и печатями, не решались подступиться к важным людям. Черноволосый комиссар изгнал из них страх.
— Будь вы хоть сам товарищ Троцкий, вам придется открыть свои вещи, — отвечал он каждому пассажиру, который начинал перечислять свои заслуги перед революцией, — выходите с пожитками и посмотрим, что у вас там…
Его черные глаза проникали везде. Он сразу замечал, если кто-нибудь пытался что-нибудь припрятать. Ничего нельзя было укрыть от этих больших ярких глаз. Кроме того, он не давал заговаривать себе зубы. В нем не было снисхождения ни к титулам и рангам, ни к объяснениям и резонам, ни к женским уловкам и улыбкам.