Книга Тоже Родина - Андрей Рубанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, я опять забыл, что самому мне сорок лет, не хочу вспоминать, а сейчас, толкаемый в спину и плечо, вот вспомнил. Эти нелепые люди, разевающие нечистые рты, оказались не какими-то дремучими стариками, погубившими здоровье и красоту на колхозных полях Советского Союза, не бесправными подданными жестокой империи зла, а современными мне существами. Мохеровая чувиха могла бы учиться со мной в одной школе, я в шестом, допустим, классе, прыщавый дрищ, она — в десятом, половозрелая, и я, может быть, ловил взглядом ее коленки, а теперь мы оказались совсем разные, она выглядела старой ведьмой, а меня до сих пор называли «молодой человек». Она сделалась полуразрушенной, неряшливой, отупевшей на тех же улицах, в том же городе, где я бегал, злой, собранный и быстрый. Она теперь кричала и возмущалась так же, как, наверное, ее бабка, в пятьдесят первом году, когда ей неправильно зачли трудодни.
Еще раз всмотревшись и вслушавшись, я вылез, плечом вперед, из толпы. Родина не хотела мою тысячу рублей. Я поехал домой, но кривое лицо морщинистой сверстницы не оставляло меня. Страна ли сделала ее такой? Унылая Россия? Сомневаюсь. У меня и у нее одна и та же страна — кому унылая, а мне наоборот. Может, климат? Вряд ли. Наши равнины не рвут на части землетрясения, и торнадо не сносят крыши с наших жилищ. В Норвегии тоже холодно. Или виновата перестройка? Ничего подобного. Она двадцать лет как кончилась, канули в историю девяностые. Я написал три романа о девяностых — на третьем романе публика сделала «фи». Надоели девяностые! Тогда кто и зачем сделал мою современницу уродливой и глупой? Покрасилась бы хоть в брюнетку, что ли. Нацепила бы массивные клипсы. Сидела бы по ресторанам, разводила усталых и скучных мужчин на мохито. Авось, нашла бы себя.
На следующий день мы с Иваном сидели в том же кафе. Наши рабочие места находятся у соседних станций метро. Мы встречаемся почти каждый вечер. После работы. Перед тем, как отправиться в семьи. Иногда нет нужды возвращаться домой слишком рано. Очень важно поддерживать в женах ощущение того, что мужья-добытчики работают много и тяжело.
— Помнишь вчерашнюю девчонку? — спросил брат. — Я вчера ее опять встретил. На автозаправке. У нее хорошая новая машина.
— В кредит взяла, — предположил я. — Теперь денег нет, вот и стреляет сигареты у незнакомых мужиков. И от халявного мохито не отказывается. Но, скорее всего, ты обознался. Я тоже вчера видел рекордное количество толстых брюнеток. Думаю, дело в том, что у нас с тобой вчера был такой день. День толстых брюнеток. У меня бывают дни ленивых продавщиц. Или дни тех, кто наступает в метро на ногу. Или дни попрошаек, когда с утра до вечера кто-то клянчит мелочь. Или дни неисправных банкоматов. Большой город, пятнадцать миллионов, при такой концентрации разумной биомассы возможны любые странности.
Иван кивнул. Я решил, что сейчас он опять скажет, что всем доволен. Ему хорошо удавался самогипноз. Но он наклонился ко мне и прошептал:
— Слушай, что-то не так.
— В каком смысле?
Брат наморщил большой покатый лоб с единственной тонкой морщиной и сформулировал:
— Ничего не происходит.
Я его сразу понял. Он был прав. Но мне почему-то захотелось засмеяться и возразить.
— Вчера тебя на этом самом месте домогалась молодая привлекательная женщина. Другому бы хватило впечатлений на неделю.
— Во-первых, она домогалась не меня, а тебя…
— Нет, тебя. Ты круглый, и ты всем доволен. А я — тощий и угрюмый.
— …а во-вторых, это ерунда. Чувиха подсела поболтать — подумаешь, событие.
— Если ничего не происходит — это тоже событие. И не самое плохое. Кстати, вчера я так и не заплатил мою тысячу. Давай ее прогуляем. Вольем в экономику родины.
Иван не заинтересовался. Подпер кулаком щеку, смотрел мимо.
— Ничего не происходит, — задумчиво повторил он.
— А финансовый кризис?
— Тоже мне, кризис. Кризис — это когда банкиры из окон прыгают. Они прыгают?
— Нет.
— Вот видишь. Ничего не происходит.
— У тебя есть квартира, машина, работа, гараж, дача, жена и трое детей, — я загнул семь пальцев, потом решил, что двух своих племянников и племянницу негоже обозначать одним пальцем, и загнул еще два. — У тебя есть все. Наслаждайся.
— Я пытаюсь, — сказал брат. — Но мне… неуютно.
— А это не твоя вина, — сразу ответил я. — Это наша родина такая. Большая и дикая. Неуютная. Тут у нас всего навалом, но вот уюта нет, не было и не будет.
Иван потер пальцем нос и выпрямился.
— Ладно. Это я так. Расслабился. Извини. На самом деле я всем доволен.
Он был солидный человек полутора лет. Ничего не говорил, но все понимал. Показывал жестами, издавал несложные звуки. Расхаживал с очень деловым видом. Я — его отец — несколько лет вращался в деловых кругах, но не встречал никого, кто имел бы столь деловой вид.
В свои полтора года он, конечно, чувствовал, что является самым главным. Вокруг него увивались две бабки, два деда и мать с отцом.
В мае я снял дачу и перевез туда его, жену и тещу. Комфортабельный, в общем, дом показался мне неуютным и бестолковым. В подвале — ржавые велосипеды и тазы с облупившейся эмалью. Нет балкона и веранды. Что за дом без балкона и веранды? Узкая, слишком крутая лестница вела на второй этаж, заваленный неинтересным, мещанским хламом: ни тебе старых журналов, до которых я большой охотник, ни утративших ценность собраний сочинений Панферова и Гладкова, ни шкатулок, ни напольных часов, ни поеденных молью мехов и вечерних платьев — ничего, кроме рассохшихся этажерок и чувалов со старой обувью. Сюда свезли барахло, накопленное однообразной унылой жизнью какого-нибудь столичного административного работника или другого, далекого от приключений, в меру сытого существа.
Но воздух мне понравился, и по утрам я слышал пение птиц, а не шум несущихся машин. Была яблоня, и под ней дощатый стол со скамьей. Я повесил гамак и на этом успокоился.
Хотел еще повесить боксерский мешок, но не повесил. Приходилось выезжать в Москву в шесть тридцать утра, чтоб в семь с четвертью быть в конторе. Все дни, включая субботу.
Зато воскресенья принадлежали мне. Голый по пояс, в старых джинсах, самодовольным плантатором я бродил по песчаным дорожкам. Бесконечно пил чай на родниковой воде. Едва обосновавшись, я тут же выяснил у местных, где находится ближайший родник, и с тех пор другой воды, кроме родниковой, не признавал, и всех своих приохотил.
Утрами на траву садилась мелкая густая роса. По пятницам и субботам пахло горьким березовым дымом: дачники топили бани, делали шашлыки. Из-за соседских заборов доносились эйфорические вопли. Кислород и жареное мясо возбуждают апатичного горожанина. Я слушал и ухмылялся.
Тринадцать лет — все свое детство, изрядный и мощный кусок жизни — я прожил в деревне, среди людей, чьи руки по пятнадцать часов в день были по локоть погружены в землю, и стал навсегда далек от созерцательного умиления. Погружаясь в классиков, в обстоятельных литераторов-дворян, в Тургенева, Бунина, Набокова, я никогда не читал — перелистывал — их пейзажи, не понимал их одуванчиков, уединенных купаленок, поэтической неги в буколических лопушках. Да и Куинджи с Левитаном казались мне как минимум предвзятыми. «Над вечным покоем» — плохое название. В природе нет и не бывает покоя, ни в траве, ни в кронах; повсюду, при пристальном рассмотрении, видно спешку жизни, суету размножения и пропитания. В этом смысле правдивы трагические «Подсолнухи» Ван Гога, и еще — уважаемый мною Рокуэлл Кент, его резко сделанные горы и долины очень хороши, написаны рукой, умевшей, помимо кисти, держать и топор, и нож, и лопату.