Книга Бенефис - Бернард Маламуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сочувствую, — сказал я. — Когда угнетают поэтов, это, по-моему, ни к чему хорошему не приводит.
— Дальше так продолжаться не может, — сказал Левитанский, положив руку на сердце. — У меня такое ощущение, точно меня заперли в ящике стола вместе с моими рассказами. Я должен выбраться оттуда, иначе я задохнусь. С каждым днем мне все труднее писать. Просить незнакомого человека о такой серьезной услуге очень трудно. Жена отговаривала меня. Она на меня сердится, да и опасается последствий, но дальше так жить я не могу. Я знаю: я — значительный советский писатель. И мне нужны читатели. Я хочу видеть, как советские люди читают мои книги. Хочу, чтобы мое творчество оценили не только мы с женой. Хочу, чтобы все увидели — моя проза тесно связана с русской литературой, как прошлого, так и настоящего. Я продолжаю традиции Чехова, Горького, Исаака Бабеля. Я знаю: если мои рассказы опубликуют, меня ждет признание. Жизнь без внутренней свободы для меня невозможна — вот почему вы должны мне помочь.
Исповедь его хлынула бурным потоком. Я намеренно употребил слово «исповедь», потому что плюс ко всему меня рассердил исповедальный характер его речей. Я никогда не любил исповедей, цель которых — хочешь ты или не хочешь — втянуть тебя в свои проблемы. Русские тут непревзойденные мастера, это видно по их романам.
— Я сочувствую вашим трудностям, — сказал я. — Но я всего-навсего турист, в Москве проездом. И наши отношения весьма эфемерны.
— Я прошу не туриста, а человека, — горячился Левитанский. — Ведь вы тоже свободный журналист. Теперь вы знаете, что я собой представляю и что у меня на душе. Вы в моем доме. О чем еще я могу просить? Я предпочел бы опубликовать мои рассказы в Европе, скажем в «Мондадори» или «Эйнауди»[36], но, если вы не можете устроить их в Италии, я согласен на Америку. Когда-нибудь мою прозу прочтут и здесь, скорее всего, после моей смерти. В этом заключена убийственная ирония, но мое поколение свыклось с таким положением вещей. Умирать прямо сейчас я не собираюсь, и мне было бы отрадно узнать, что мои рассказы живут по крайней мере на одном языке. Мандельштам писал, что его сохранит чужая речь. Лучше так, чем ничего.
— Я, как вы говорите, знаю, кто вы, но знаете ли вы, кто я? — спросил я. — Я — самый обычный человек и, хотя статьи пишу недурно, богатым воображением не наделен. В моей жизни — так уж сложилось — не было ярких событий, если не считать того, что я развелся, после чего женился, и весьма счастливо, на женщине, о смерти которой скорблю до сих пор. Сюда я приехал, можно сказать, чтобы развеяться, и не намерен ставить себя под удар и подвергать опасности, Бог знает с чем сопряженной. Более того, и это главное, что я хочу сказать: я бы ничуть не удивился, если бы оказалось, что я уже под подозрением и могу скорее навредить вам, чем помочь.
И я рассказал Левитанскому об эпизоде в киевском аэропорту.
— Я подписал документ, который даже не мог прочитать, — ну не глупость ли?
— Это было в Киеве?
— Да.
Он засмеялся, но смех его звучал безрадостно.
— Если бы вы прилетели прямо в Москву, ничего подобного не случилось. На Украине вы имели дело с невежами, с темными людьми.
— Вполне возможно, однако бумагу я подписал.
— У вас есть копия?
— Не с собой. Она в гостинице, в ящике стола.
— Я уверен, что это всего-навсего расписка: по ней вы сможете получить свои книги при отлете из Советского Союза.
— Вот этого-то я и опасаюсь.
— Чего вы опасаетесь? — спросил он. — А получить обратно потерянный зонтик вы бы тоже опасались?
— Я опасаюсь, что одно потянет за собой другое — дальнейшие расспросы, досмотры. И было бы, по меньшей мере, глупо, если бы в моем чемодане обнаружили вашу рукопись, при том, что я даже не читаю по-русски. Могут подумать, что я подрядился перевозить украденные документы, иначе говоря, что-то вроде курьера?
От одной этой мысли меня точно подкинуло. Напряжение в комнате почти физически сгустилось, и источником его был я.
Левитанский вскочил — он был взбешен.
— Ни о каком шпионаже речь не идет. Я, по-моему, не давал никаких оснований видеть во мне изменника родины.
— Ничего подобного я и не говорил. А сказал только, что не хочу неприятностей с советскими властями. Ничего предосудительного тут нет. Другими словами, я за это не берусь.
— Я недавно навел справки. — Левитанский не отступался. — Если турист приехал в Советский Союз под эгидой «Интуриста», пробыл у нас всего несколько недель и к тому же не говорит по-русски, бояться ему нечего. Политическим деятелям иногда устраивают что-то вроде допроса, ну и буржуазным журналистам, если их поведение вызвало нарекания. Я передал бы вам рукопись перед самым отъездом. Она занимает меньше ста пятидесяти страниц, напечатана на тонкой бумаге — это маленький сверток, он ничего не весит. Возникнут у вас какие-то опасения — выбросите сверток в урну. Моего имени на нем не будет, но, если рассказы найдут и дознаются, кто их автор, я скажу, что выбросил их сам. Мне не поверят, но что еще я могу сказать? Да и какая разница? Если я прекращу писать, мне лучше умереть. А вам это ничем не грозит.
— И все же, как хотите, но я вынужден вам отказать.
В отчаянии Левитанский, по всей видимости, выругался, схватил с полки портрет Пастернака и швырнул в стену. Пастернак угодил в Маяковского, разбился, осыпав его осколками, и оба портрета рухнули на пол.
— И еще называется свободный журналист! — орал он. — Катись в свою Америку! Заливай неграм про Билль о правах! Заливай, что они свободны, хоть вы и держите их в рабстве! Заливай несчастному вьетнамскому народу, что вы его уважаете!
В комнату вбежала Ирина Филипповна.
— Феликс, — упрашивала она его. — Ковалевские всё, буквально всё слышат! Прошу вас, — обратилась она ко мне, — прошу вас, уйдите. Оставьте бедного Левитанского в покое. Умоляю, мне и без того тяжело.
Я поспешил уйти. И назавтра улетел в Ленинград.
* * *
Спустя три дня после выматывающей поездки в Ленинград и через полчаса после прилета в Москву я сидел, расслабившись, в видавшем виды такси с бойкой интуристкой. Мы ехали в гостиницу «Украина», где мне предстояло дожить оставшиеся до отъезда из Советского Союза дни. Я предпочел бы снова остановиться в «Метрополе» — уж очень удобно он расположен, да и привык я к нему, но по зрелом размышлении счел, что лучше жить там, где некая личность не будет знать о моем местопребывании. «Волга», которая везла нас, показалась мне знакомой, но, даже если это та же самая, причин для беспокойства я не видел: ее водитель мозгляк в большой вязаной шапке и темных очках — не обращал на меня никакого внимания.
В первый день в Ленинграде мне выпало пережить несколько исключительных минут. Белой ночью, распаковав по приезде в гостиницу «Астория» чемодан, я вышел на Невский проспект — в конце его передо мной встали Зимний дворец и Эрмитаж. На Дворцовой площади, просторной и безлюдной в этот поздний час, в памяти моей всплыли происходившие здесь революционные события, и я — вот уж чего не ожидал — пережил сильное потрясение. Господи, подумал я, ну почему у меня такое чувство, что русская история мне не чужая? Все, что происходит с людьми, тебя касается — вот почему. Стоя на Дворцовом мосту, я любовался леденисто-голубой Невой, золотым шпилем собора, построенного Петром Великим, сверкающим под гонимыми ветром тучами, в прогалы между которыми проглядывало зеленое небо. Конечно же это Советский Союз, но Россией он быть не перестал.