Книга Перебои в смерти - Жозе Сарамаго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно уже безмолвствовал камертон, и виолончель обрела прежнее и нужное звучание, когда раздался резкий звонок телефона. Музыкант вздрогнул от неожиданности, взглянул на часы — почти половина второго. Что за черт, подумал он, кто бы это мог быть так поздно. Он снял трубку и выждал несколько секунд, что было, разумеется, нелепо: он должен был ответить, назваться или назвать свой номер, и тогда на том конце сказали бы: Простите, не туда попала, — но вместо этого там осведомились: Если это пес подошел к телефону, то пусть соблаговолит хотя бы гавкнуть. Да, это пес, ответил виолончелист, но он, видите ли, уже давно не лает, а также утратил обыкновение кусать кого бы то ни было, кроме себя самого, да и то лишь в том случае, если жизнь делается нестерпимо омерзительна. Не сердитесь, я звоню попросить у вас прощения, наш разговор сразу же пошел по опасной тропке, и кончился, как и следовало ожидать, плачевно. Не знаю, кто вас повел этой тропой, но только не я. Да нет, это я во всем виновата, хотя в сущности отличаюсь уравновешенностью и спокойствием. Не заметил за вами ни того, ни другого. А может, у меня раздвоение личности. В этом случае мы играем на равных: я ведь тоже — пес и человек в одном лице. Ирония в ваших устах звучит как-то неорганично, ваш музыкальный слух должен был уже подсказать вам это. Да будет вам известно, сударыня, что диссонанс — часть музыки. Не называйте меня сударыней. А как же мне к вам обращаться, я ведь не знаю, как вас зовут, кто вы такая и чем занимаетесь. В свое время все узнаете, спешка до добра не доводит, ведь мы с вами только что познакомились. Вы, однако, уже успели узнать номер моего телефона. Для этого существуют справочные службы, а портье взял на себя труд получить нужные сведения. Жаль, что у меня такой допотопный аппарат. Почему. Потому что был бы новейшей модели, давно бы уже высветился ваш номер. Это номер моего номера в отеле. Вот как. А что касается допотопности, то, должна вам сказать, меня это нисколько не удивляет, я так и думала. Почему. Потому что соответствует вашему облику: кажется, будто вам не пятьдесят лет, а пятьсот. А как вы узнали, что мне пятьдесят. Я безошибочно определяю возраст. Мне кажется порой, что вы чересчур уверились в том, что не совершаете ошибок. А вот и нет: не далее как сегодня, например, я ошиблась дважды, и такого со мной еще никогда не бывало. Не понимаю. У меня для вас письмо, а я все никак не могу его вам передать, хотя могла бы дважды — при выходе из театра или потом, в такси. Что это за письмо. Будем считать, что я написала его, побывав на репетиции вашего оркестра. Вы были на репетиции. Была. Я вас не заметил. Вполне естественно — и не могли заметить. Ну, как бы то ни было, это был не мой концерт. Похвальная скромность. А «будем считать» — это ведь не то же, что «было так». Иногда это — одно и то же. В данном случае — нет. Поздравляю, вы не только скромны, но и проницательны. Так что же это все-таки за письмо. В свое время узнаете и это. Так отчего же вы мне его не вручили, раз была возможность. Не раз, а два. Тем более — так отчего же. Надеюсь сама это узнать и, может быть, в субботу после концерта вы его получите, ибо в понедельник меня уже в вашем городе быть не должно. Вы живете не здесь. Жить не живу. Ничего не понимаю, с вами разговаривать — что брести по лабиринту, лишенному выхода. Превосходное определение жизни. Вы — не жизнь. Я далеко не так сложна. Кто-то сказал, что каждый из нас на какой-то срок и есть сама жизнь. Вот именно — на какой-то срок, всего лишь на какой-то срок. Господи, как будет славно, если послезавтра все это разъяснится — и письмо, и то, почему вы мне его не отдали, словом, все, я устал от тайн. То, что вы называете тайной, часто служит нам защитой, одни облекаются в доспехи, другие — в тайну. Защита ли, не защита, но мне бы хотелось взглянуть на это письмо. Если не сорвется в третий раз, то — взглянете. А отчего же должно сорваться. От того же, от чего срывалось уже дважды. Кажется, мы с вами играем в «кошки-мышки». Эта игра неизменно кончается тем, что кошка ловит мышку. Если только мышка не сумеет привязать колокольчик на шею кошке. Ответ хорош, просто замечателен, да вот беда — это всего лишь несбыточная мечта, греза, так сказать, навеянная мультфильмами, ибо даже если кошка заснет, шум разбудит ее, и тогда — прощай, мышка. Похоже, что это я — мышка, которой вы говорите «прощай». Если мы взялись играть, одному из нас поневоле придется стать мышкой, а вы ни обликом, ни изворотливостью не тянете на кошку. И, стало быть, обречен влачить всю жизнь мышкину долю. Да, пока длится жизнь, будете мышкой-виолончелисткой. Опять что-то из мультфильма. А вы еще не заметили, что все люди — персонажи мультфильма. Стало быть, и вы — тоже. У вас, кажется, был случай заметить, на что я похожа. На красивую женщину. Спасибо. А наш телефонный разговор — на флирт, только вот не знаю, заметно ли это. Если гостиничная телефонистка развлекается тем, что подслушивает разговоры постояльцев, то наверняка пришла к такому же выводу. Если даже и так, то серьезных последствий не будет, ибо сидевшая в ложе дама, чье имя я так и не узнал, в понедельник уезжает. И не вернется никогда. Вы уверены. Едва ли еще раз возникнут обстоятельства, побудившие меня оказаться здесь. «Едва ли» — это все же не «никогда не». Я предприму все необходимые меры, чтобы не пришлось повторять это путешествие. Но, несмотря на все это, вы не жалеете. На что на «все». Простите мою неделикатность, я всего лишь хотел сказать, что. Не старайтесь быть со мной любезным, я к этому не привыкла, а кроме того, нетрудно догадаться, что вы имели в виду, но если все же находите нужным дать мне более пространное объяснение, то мы сможем продолжить наш разговор в субботу. А до тех пор я вас не увижу. Нет. Связь прервалась. Виолончелист смотрел на трубку, все еще держа ее во влажной руке. Приснилось, наверное, пробормотал он, наяву такого со мной еще не бывало. Он не столько опустил, сколько бросил трубку на рычаг и теперь уже громко, обращаясь к виолончели, к роялю и к полкам, спросил: Чего от меня надо этой женщине, кто она такая, зачем появилась в моей жизни. Разбуженный пес вскинул голову. Ответ читался у него в глазах, но виолончелист, не обращая внимания, заметался по комнате из угла в угол — нервы, как видно, разгулялись еще пуще, — а ответ между тем был примерно таким: Сейчас, когда ты заговорил об этом, мне смутно припоминается, как я спал, положив голову на колени какой-то женщине, может быть, это она самая и есть. Какие колени, какой женщине, должен был бы спросить виолончелист. Да ты спал. Где. В кровати, где. А где была она. Вот здесь. Шутить изволите, господин пес, тысячу лет уж не было в этом доме, в этой комнате женщины, а ну-ка поподробней. Как ты, вероятно, знаешь, восприятие времени у представителей семейства псовых отличается от человеческого, но вроде бы и вправду много лет прошло с тех пор, как ты в последний раз делил свое ложе с женщиной, и сказано это было, само собой разумеется, без иронии. Стало быть, ты ее себе вымечтал. Вполне возможно, ибо псы — неисправимые мечтатели, мы грезим наяву — но лишь до тех пор, пока, увидев в полутьме нечто, позволяющее вообразить, что это — женщина, не вспрыгиваем на диван и не кладем ей на колени голову. Это — твое собачье дело, сказал бы виолончелист. И если даже все оказывается не так, мы не жалуемся, сказал бы пес. А в своем номере в отеле раздетая смерть стоит перед зеркалом. И не знает, кто отражается в нем.
В продолжение всего следующего дня женщина не звонила. Виолончелист не выходил из дому, боясь пропустить звонок. Прошла ночь — и ничего. Виолончелист спал еще хуже, чем накануне. В субботу утром, перед репетицией, его вдруг осеняет странная мысль: можно ведь обойти окрестные отели и узнать, не останавливалась ли там женщина с такой вот фигурой, волосами такого-то цвета, такими-то глазами, ртом такой-то формы, такой-то улыбкой, такими-то движениями рук — но он отказывается от этого безумного начинания, ибо совершенно очевидно, что спрошенные ответят ему с нескрываемой подозрительностью сухим: Подобные сведения не предоставляем. Репетиции прошла ни шатко, ни валко: он старался всего лишь играть, что написано, а не мимо нот, а если уж фальшивить, то — не слишком часто. Отыграв, побежал домой. И думал, что вот, она звонила, но не нашлось даже самого убогого автоответчика, чтобы оставить сообщение после длинного гудка. Нет, я — просто какой-то троглодит из каменного века, бормотал он по дороге, у всех есть автоответчики, только у меня нет. Но если требовалось доказать, что женщина не звонила, то доказательства эти были ему предоставлены в течение следующих нескольких часов. Ибо тот, кто дозвониться не смог, обычно перезванивает, однако проклятый аппарат молчал, как проклятый, весь день, оставаясь безучастен к тем исполненным все большего и большего отчаянья взглядам, которые обращал к нему виолончелист. А отчаиваться не надо, вероятно, она и не позвонит, по тем или иным причинам это оказалось невозможно, однако на концерт-то придет, а потом они, как в прошлый раз, вернутся в такси, а когда доедут до дому, он пригласит ее зайти, и тогда уж можно будет поговорить спокойно, и она вручит ему это пресловутое письмо, и оба они сочтут очень забавными те преувеличенные похвалы, которые она решила расточить и поверить бумаге после репетиции, на которой он ее не видел, а он скажет, что, мол, он все же не ростропович[31], а она — кто, мол, знает, что произойдет в будущем, а когда уж не о чем больше будет говорить или когда слова направятся в одну сторону, а мысли — в другую, вот тогда, быть может, и произойдет что-то такое, о чем можно будет вспомнить в старости. В таком вот состоянии духа вышел виолончелист из дому, в таком же — дошел до театра, в таком же — взошел на сцену и занял свое место. Ложа была пуста. Опаздывает, сказал он себе, сейчас появится, вон кто-то еще торопится в зал. И в самом деле — бормоча извинения за то, что приходится беспокоить тех, кто уже сидит на своих местах и теперь вынужден подниматься, между рядами еще пробираются замешкавшиеся слушатели, но женщины не было. В антракте придет. Не пришла и в антракте. Ложа оставалась пуста до конца концерта. И все же теплилась еще вполне основательная надежда на то, что, не имея возможности прийти на концерт по вышеуказанным причинам, она ждет его у служебного входа. Нет, не ждет. Но поскольку надеждам на роду написано если не сбываться, то сейчас же производить подобных себе, отчего, должно быть, несмотря на бесчисленные разочарования, все никак и не переведутся они в мире, то она наверняка стоит у подъезда его дома, с улыбкой на устах, с письмом в руке. Ну конечно, она — там, обещанное — свято. Нет ее там. Виолончелист проходит к себе, как автомат — ну, тот, старинный, из первого поколения роботов, которые должны были просить разрешения у одной ноги, чтобы двинуть другой. Оттолкнул пса, вышедшего приветствовать, приткнул, как пришлось, виолончель и повалился на кровать. Это тебе наука, идиота кусок, ты вел себя как законченный придурок, безмозглый болван, ты поместил желанный тебе смысл в слова, означавшие нечто совершенно иное, а что именно — не знаешь и не узнаешь никогда, ты поверил улыбкам, которые, в конце концов и по сути дела, суть всего лишь непроизвольные сокращения лицевых мускулов, ты позабыл, хотя об этом тебе милосердно напомнили, что у тебя за плечами — пятьдесят лет, так что теперь валяйся здесь, на кровати, где мечтал принять ее, пока она смеется над тем, в какое дурацкое положение поставила тебя, благодаря твоей же неисцелимой глупости. Уже позабывший недавнюю обиду пес явился утешать. Поставил передние лапы на матрас, придвинулся так, что оказался вровень с левой рукой хозяина, откинутой в сторону, как нечто никчемное и ненужное, и мягко опустил на нее голову. Он мог бы, уподобясь своим заурядным собратьям, лизнуть ее, раз и другой, но природа, на сей раз проявившая благорасположенность, одарила его чуткостью, которая позволяла ему всякий раз изобретать новые движения для выражения одних и тех же, неизменных чувств. Виолончелист перевернулся на другой бок, подвинулся и согнулся так, что расстояние от его головы до головы пса составило не больше пяди, и лежа вот так, глаза в глаза, они, не испытывая надобности в словах, говорили: Даже подумавши как следует, я совершенно не представляю себе, кто ты, но ведь это и не важно, а важно, что мы любим друг друга. Горечь постепенно высвобождала душу виолончелиста, и на самом деле наш мир редкостно богат подобными эпизодами: он ждал, а она не пришла, она надеялась, а он подвел, и, положа руку на сердце, мы, ни во что не верующие скептики, скажем дружно: Да лучше уж это, чем, например, ногу сломать. Высказать эту мысль легко, но во сто крат лучше будет не облекать ее в слова, ибо слова очень часто производят действие, обратное предполагаемому и тому, ради которого были произнесены, так что сплошь и рядом бывает, что эти мужчины и эти женщины говорят: Ненавижу тебя, Ненавижу тебя, — а потом заливаются горючими слезами. Виолончелист сел на кровати, обнял пса, который положил ему лапы на колени в последнем порыве участия, и произнес с упреком, обращенным к самому себе: Будьте добры сохранять достоинство, довольно хныкать. И добавил, уже адресуясь к своему неизменному компаньону: Есть, конечно, хочешь. Повиляв хвостом, пес ответил в том смысле, что да, мол, еще бы не хотеть, уж сколько часов как не евши сижу, и они направились на кухню. Виолончелист есть не стал — не хотелось. Кроме того, комок в горле все равно бы не дал проглотить ни кусочка. Полчаса спустя он уже был в постели: принял облаточку, чтобы поскорее приманить к себе сон, но проку от нее оказалось мало. Он засыпал и просыпался, задремывал и пробуждался, всякий раз одолеваемый мыслью о том, что надо догнать и ухватить сон, не позволить бессоннице разлечься рядом, на свободной половине кровати. Женщина из ложи не снилась ему, но была минута, когда, проснувшись, он увидел, как она стоит на самой середине музыкального салона, скрестив руки на груди.