Книга Мифы Ктулху - Роберт Ирвин Говард
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неужели те мои переживания, что я наивно считал сокровенными, нашли настолько ясное отражение на моем челе? Ведь послушник киновии во всем был прав: я давно уже чувствовал себя сокрушенным, разоренным, сбитым с толку и с верного пути, чего в моей жизни доселе не бывало. Потупив взгляд, я глубоко вдохнул и попытался прояснить свою голову, пока слабость человеческой плоти не вынудила меня выдохнуть. Вдыхая, я совсем не был уверен в том, что готов разделить свои печали с этим одиноким монахом; выдыхая — уверился в том, что мне без этой спонтанной исповеди не обойтись.
— Отче, считайте, вы убедили меня распахнуть перед вами душу. Но вынужден заявить наперед: я отягощен не самыми обычными мирскими проблемами. Возможно, совсем не такие душевные раны привыкли залечивать в этих стенах… Так или иначе, зовут меня Джон О’Доннел, и…
— Какое необычное уху имя! — заметил киновит. — В этих землях привыкаешь совсем к другим. Впрочем, вы и не особо-то похожи на здешнего…
— Я прибыл из Америки, — сказал я, и мой слушатель отстраненно кивнул. Не то чтобы он подвергал мои слова сомнению — судя по лицу, он в принципе не понял, на какую страну я ссылаюсь. Решив не обращать на это внимания, я приступил к своему рассказу — с чувством, будто не выдержу более ни минуты, не поведав ему все.
— Мне довелось повидать некоторые очень диковинные вещи, отче… — начал я, но после этих слов осекся. Мне страсть как хотелось изложить ему все о помрачающих ум ужасах, с коими я имел дело в последние несколько лет; о страшных тварях, увиденных мной, — их вид зачастую, к стыду моему, обращал меня в паническое бегство, сопровождаемое дикими криками. Мне требовалось рассказать — неважно, киновиту или кому-либо еще — о вопросе, что досаждал мне последнее время: не посеяно ли в моей душе семя зла после стольких встреч со злом. Меня растили в добронравном доме христиан в Техасе, но я давно уж не бывал в церкви, давно отторг веру, привитую мне отцом, — я ведь был уверен, что она создана для утешения моралистов, запуганных или исконно малодушных, а тех, кто готов решительно и твердо противостоять тьме и черни этого мира, только связывала по рукам и ногам. Скитаясь после Техаса по Новой Англии, я то и дело набредал на проявления кошмара, о коих и помыслить не смог бы на зеленых, обласканных солнцем наделах вокруг моего родительского дома.
Из Новой Англии я убежал путешествовать в большой мир. Я повидал два Востока, Средний и Дальний — и везде, где бы я ни остановился, какой-нибудь новый ужас охотно добавлялся в долгий список тех, что уже были пережиты мной. Вскорости я осознал, что с меня подобного довольно. Да, мне требовалось поделиться этим всем, излить душу — но те слова, что по-настоящему были нужны в этот момент, никак не шли на ум. Я попросту знать не знал, что сказать! Тьма и кошмар не набивались в верные спутники ни одному другому отпрыску моего рода, да и всех прочих родов, с чьими отпрысками я жил в безмятежном и добром соседстве в бытность мальчишкой. За что же я — вот вопрос — удостоился подобной чести? Почему именно мне выпало переживать ужас за ужасом — один гротескнее и непотребнее другого?
— Думаю, твои проблемы мне ведомы, сын мой. — Шелестящий шепот высокого костлявого монаха, исподволь подкравшегося почти вплотную и склонившего голову к самому моему уху, пробрал меня громче хлесткого выстрела из незримого оружия. Я отстранился и взглянул ему в глаза, а он продолжил как ни в чем не бывало: — В наше смутное время у многих совсем еще молодых людей наблюдаю я сходную с твоей скорбную печать на челе, усталость во взгляде… Ты поступился своей верой, ведь так? Тебя поманил яркий свет, но за ним, как открылось, не углядеть ни одну из радостей, обещанных им.
Я поразился тому, сколь точно киновит облек в слова мои горести, — и даже устыдился того, что мои личные проблемы так отразились на моем облике, что их уже ничем не скрыть от постороннего. Когда он взял меня за руку и повел к воротам киновии, я решил довериться его воле, всецело разомлев и только слушая его речь ко мне.
— Ты увяз во мраке, ища нечто, расширяющее границы убеждений твоей родни. Нельзя унять простыми постулатами веры, коими потчевали тебя с детства, авантюристский дух, охоту до острых эмоций, стремление к земным удовольствиям… вот и получилось так, что, отвернувшись от скучного света, ты провалился в кромешный мрак, разлившийся всюду там, куда свет попросту не доходит.
Мы вышли наружу и встали у круглого рукотворного пруда. Киновит, сощурившись, смотрел на старую угрюмую обитель. Узловатым пальцем он обвел в воздухе ее ворота, через которые в сумерках еще виднелось внутреннее убранство.
— Киновия нам, послушникам, изнутри казалась огромной, необъятной… потому что наша вера сделала ее такой — способной дать любые ответы, которые только могут человеку потребоваться. Возможно, именно это ты почувствовал, захотев ступить под эти своды… возможно. Но взгляни-ка на нее сейчас, со стороны. Так и вульгарная вера твоя, когда на нее наваливается весь огромный внешний мир, делается на порядок меньше, прав же я?
Я отвернулся от старого киновита, слегка сбитый с толку. Я не вполне понял смысл сказанных им слов… или уловил его слишком хорошо, — и ситуация становилась пугающей. Робко я заговорил:
— Скажите, что происходит здесь… что за смысл у всего этого? Что все это значит? И что произошло с женщиной, писавшей тот дневник, лист из которого я читал, когда вы меня нашли? Где все остальные ее записи и что значит та приписка на латыни, которую, видимо, вы и оставили? Что означает тот странный оттиск?
И тут я понял, что невольно пячусь прочь от седого киновита, застывшего рядом со мной. Его мрачная речь — и ни тени понимания на лице, когда я упомянул, что прибыл сюда из Америки; непрестанные намеки девушки, писавшей дневник или письмо, на упадочное состояние