Книга Взгляд змия - Саулюс Томас Кондротас
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В другой раз, а было это на второй сенокос, я вновь увязался за своей матерью. В ту ночь я не мог заснуть, меня тревожили собачий лай, доносящееся издали пение косарей, стрекот кузнечиков. Слышал, как проснулась, встала и вышла во двор мать. Я пошел за ней. Как и в тот раз, она снова разделась, но на сей раз не задержалась на лужайке, а пошла дальше. Шла она напрямик, очень быстро, можно сказать – спешила. Прямо на голоса косарей. Уже были видны их костер и они сами, сидящие в кружке вокруг него. Господи, думал я, неужели она не видит, куда идет? Неужели она пойдет к ним в таком виде? Но она все видела. Когда до костра оставалось всего ничего, она выпустила из рук ночную рубашку, теперь ей вообще нечем было прикрыться. Шла она легко, упруго, даже хищно, как мне сейчас кажется. Мужчины наконец заметили ее, умолкли, а она подошла к самому костру и остановилась, вперив взгляд в огонь, вся ярко освещенная пламенем. Дальше я не смотрел. Повернулся и пошел домой. Не мог заснуть, ворочался, все думал и думал. Господи, думал я, пусть только она на обратном пути найдет свою рубашку, пусть не пройдет мимо, ее не заметив. С той ночи, отец, я больше не верю женщинам. Я начал их бояться. Ты понимаешь, где бродили мысли моей матери?
– Ты весь дрожишь, Мейжис. Брось. Я так сразу и понял. Мог бы и не рассказывать. Ну вот. Ты снова плачешь.
Бог с ним, дедунечка. Позволь мне немного поплакать. Может, когда-то считали, что мужчинам не пристало плакать. Но нынче они плачут чаще женщин. Мне ли не знать, тятенька, не зря я столько времени прожил между одних мужчин.
– Всегда так было, сыночек, только мы плачем по ночам, а женщины – днем. Вот и вся разница между нами. Успокойся, Мейжис. Не рассказывай дальше, если тебе это травит душу.
Нет, тятя. Я должен все рассказать. Иначе не поймешь, почему мы тут сидим, болтаем, ожидая рассвета.
Тебе, наверное, ясно, что однажды все должно было как-то закончиться.
– Господь наказал ее, Мейжис.
Видать, так оно и было. Мать занемогла, и вскоре любой мог видеть, что она больна. Тебе, отец, когда-нибудь случалось видеть, как все это выглядит? Нет? Ну и ладно. Мне стукнуло двенадцать, поэтому я понимал куда больше, чем раньше. Мне не надо было объяснять, что с ней. Если бы ты видел, дедонька ты мой! Моя мать гнила. Одна-одинешенька она жила в доме, о котором они с отцом столько мечтали. О чем она размышляла там, в полном одиночестве? Мы с отцом спали в его мастерской, но даже запах древесины не мог заглушить смрада разлагающегося тела. От прекрасной, как роза, женщины ничего не осталось. Отец, натянув перчатки, относил ей еду, прибирал вокруг нее. Выйдя во двор, каждый раз глубоко вдыхал свежий воздух, не мог надышаться. Наш дом начали обходить стороной. Все те, кто недавно стремились поймать взгляд зеленых глаз, разошлись кто куда, и след их простыл. Вот так-то.
Однажды утром – уже пошли осенние заморозки, и ночью желто-белая мерзлая грязь покрывала землю – нас с отцом разбудил рев пламени. Дом горел, а вместе с домом горела и мать. Мне кажется, она сама его подожгла. Кто может знать! Мы стояли и просто смотрели – слишком поздно было уже что-то делать – как вдруг услышали (а может, нам лишь послышалось?) мамин голос, зовущий отца. Я не ожидал, что он такой прыткий. А может, зрелище горящего дома (его пылавшей мечты) вернул его в прошлое и он забыл, во что превратилась мать. Только в огонь он кинулся не размышляя. Я видел, как загорелась на нем одежда, не успел он еще забежать внутрь. Только он, казалось, ничего не видел, ничего не слышал. Я понял, что моему отцу не выйти оттуда. Глядя совиным взглядом на трескучее, ревущее пламя, я не спешил ему на помощь, просто стоял, и все. Но отец оттуда вышел. Я остолбенел. Вышел с обгоревшим лицом, без следа волос, весь обугленный, мясо местами отскочило от костей и висело клочьями. Я подбежал к нему, но его тело было почти целиком из тлеющих углей. Фигура эта распростерла руки, словно хотела меня обнять, глухо просипела «Прости, сынок» – и свалилась наземь. Я наклонился. На меня глядел зеленый глаз (другой глаз выгорел). Это была моя мать.
Тогда я разогнулся и… Повремени, батюшка, не могу больше. Знай: уже больше десятка лет что ни ночь – мне снится только этот пожар. Погоди минутку, сейчас я оправлюсь.
Краем глаза я видел спешащих на помощь людей с крюками, ведрами. Несчастье сплачивает, батюшка. Тогда я выпрямился и плюнул. Я оплевал труп моей матери. Не знаю, что на меня нашло. Оплевал ее прах.
Зачем я тебе это рассказываю? Это важно, отец. Вот увидишь. Этот маленький липкий комочек, вылетевший у меня изо рта, определил мою судьбу. Послушай, что было дальше.
Люди всё приближались, от дома уже мало что осталось, а они бежали к нему, пока вдруг не остановились и не застыли как вкопанные. И тогда я увидел то, чего не видел несколько лет. Окаменевшие люди рядом со мной исчезли, а у меня перед глазами на небесах начал вертеться круг с огненными спицами. Я уже рассказывал тебе, как оно бывает.
Ну вот, тятенька, теперь ты видишь, что я нехороший человек? Чтó я тебе говорил?
– Позволь, Мейжис, мне тебя поцеловать.
А ты не боишься, дедунечка, что я могу хворать этой гадкой болезнью? Неужели тебе все равно? А может, случится чудо, и тебя в последнюю минуту помилуют? И отпустят, что ты будешь заразный делать? А, батюшка?
– Дай, Мейжис, я тебя поцелую, чтобы ты не думал, что я тебя осуждаю. Ты хороший мальчик, Мейжис. Мы должны доверять друг другу. В последний час это будет нам большой подмогой.
Будь по-твоему, батюшка, почеломкаемся.
На дубу у дороги закаркали вороны. Дерево такое красивое, ветвистое, на нем шесть черных птиц.
Когда я вновь оглянулся на фыркающих в реке лошадей, по гривам и шеям которых скатывались блестящие капли воды, весь пейзаж угас, будто облака скрыли солнце. Лошади встрепенулись, тревожно подняли головы. Нет, облака не застили солнца, оно пекло, как и прежде, но яркие цвета утра, изумруд листвы потускнели, трава слегка пригнулась, словно по ней пробежал слабый ветерок. Церковный колокол кратко негромко звякнул, казалось, что кто-то, проходя мимо, равнодушно дернул веревку. Беспокойство стиснуло мне сердце, я застонал и зажмурился.
Когда я снова открыл глаза, солнце светило, как раньше, и цвета снова были свежими и яркими, лошади пили, опустив головы. Сначала я подумал, что все это мне померещилось. Так, попав в незнакомое, чужое место, вдруг чувствуешь, будто когда-то уже был здесь, или, взявшись за какую-то новую работу, чувствуешь, что когда-то ты что-то похожее делал. Я взглянул в сторону дуба: воронов на нем не было, но я успел заметить шесть птиц, которые, маша крыльями, исчезли за холмами. Значит, это снова был знак.
И точно. Этот человек из зеленой, цвета перечной мяты, повозки, подпрыгивая на кротoвых холмиках, прыжками приближался к нам. Из его раскрытого рта тянулась тонкая, длинная, клейкая, сверкающая нить слюны, словно паутинка, из тех, что осенью, гонимые ветром, витают над голой пустошью. Мне были видны щербатые, бурые от табака зубы, бледные десны цвета дикого шиповника, напоминающие жабры несвежей уже рыбешки, язык, почему-то стоящий во рту как штык, дрожал только его острый кончик. Я не сразу понял, что человек этот кричит. Это было видно по его рту, но звук, который он с таким трудом выталкивал из легких, упадал вниз, стукнулся о грудь и рассыпался в прах. Его волосы были взъерошены, из них летели соломинки, какая-то труха, полы пиджачка развевались.