Книга Евангелие от Фомы - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Притомившись, они сделали привал у древнего обложенного грубым камнем колодца Иаковлева. Слева от них высился Гаризим с тихими развалинами его когда-то пышного храма, справа Эбал, а между ними в долине, в получасе ходьбы от колодца, виднелся Сихем или, как, играя словами, презрительно звали его иудеи, Сихар, что значит пьянство. Некогда с вершины Гаризима Навин через шестерых выборных от шести колен израилевых возвещал обеты Предвечного своему возлюбленному народу, с вершины Гэбала выборные от других шести колен слали заблудшемуся народу от имени Предвечного проклятия, а народ, в долине, слушал и то и другое и, как всегда, везде и на все, отвечал «аминь!»
— А с припасами-то у нас слабовато… — сказал Иоханан, заглянув в дорожную суму.
— Так я могу сходить в Сихем и купить… — предложила Иоанна.
— Одной тебе неловко… — сказал горбун. — Тогда я провожу тебя…
— И я… — сказал Иоханан.
Другие спутники их уже разбрелись по встречным городкам и селениям.
— Ну, сходите… — согласился Иешуа. — Я подожду вас здесь.
Они ушли. Иешуа, отдыхая, сидел в стороне и смотрел, как толпились у колодца пестрые, пыльные караваны, как приходили из города женщины с кувшинами за водой и, болтая, уходили в город, как аисты, чуя близость весны, — день был солнечный и тихий — летали в небе и, закинув шеи назад, громко трещали клювами, как курились и таяли над Гаризимом, в лазури, нежные облака… И упоительно пахло откуда-то фиалкой…
Неподалеку от Иешуа остановилась небольшая группа купцов, которые в то время как вожатые поили верблюдов, обменивались мнениями.
— Да какие же дела можем мы делать теперь? — досадливо говорил один из них, высокий, плечистый, с густой, рыжей бородкой. — Купец израильский своей ловкостью известен везде, да что тут поделаешь, когда у тебя руки и ноги связаны? Язычнику не продай, у язычника не купи, чуть шагнул не так, плати храмовникам пеню — все им мало, все не наелись!.. А римляне те свою линию ведут, своих поддерживают, а нас всячески теснят…
— Дела хвалить нечего… — сказал другой, стоявший широкой, пыльной спиной к Иешуа. — Хоть лавочку совсем закрывай…
— Первое, от язычников освободиться надо… — сказал третий, сухощепый и раздражительный, с седенькой бороденкой длинным клинышком. — Ну, и храмовникам тоже окорот дать надо… Если бы нашелся кто посмелее, мы поддержали бы…
Иешуа захотелось пить. Он встал и подошел к колодку, около которого была теперь только одна женщина, пожилая, худая, в затрапезном платье. Она с усилием вытягивала тяжелую бадью.
— Дай мне напиться… — сказал ей Иешуа.
Она в тупом удивлении вскинула на него свои черные, уже увядшие глаза.
— Да ведь ты галилеянин… — сказал она. — Как же ты решаешься просить воды у самаритянки? Отцы наши поклонялись на этой вот горе, а вы говорите, что поклоняться надо только в Иерусалиме…
И сразу расправила душа его крылья.
— Поверь мне, — задушевно сказал он, — что наступает время и уже наступило, когда и не на этой горе, и не в Иерусалиме будут люди поклоняться Отцу — они будут поклоняться Ему в духе и истине, ибо только таких поклонников и ищет себе Отец… Бог есть дух… — чувствуя в душе привычное торжественное и радостное разгорание священного огня, сказал он. — И поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…
Женщина тупо, не понимая, смотрела на него.
— Ну, коли так, попей, пожалуй… — неловко сказала она. — Воды в колодце много…
Иешуа с удовольствием выпил холодной воды и, вытирая рукавом серебряные капли, которые повисли на его вьющейся бородке и на усах, почувствовал, как в душе его зашевелились те новые мысли, которые и радовали, и смущали его…
— Пьющий эту воду возжаждет вновь… — сказал он, поблагодарив самаритянку. — Но кто будет пить ту воду, которую дам я, тот не будет жаждать вовек, ибо моя вода — источник, текущий в жизнь вечную…
Самаритянка, чувствуя неприятное стеснение, улыбнулась своими желтыми, порчеными зубами и, желая показать, что она понимает шутку и может поддержать разговор с кем угодно, отвечала:
— Ну, так и дай мне твоей воды, чтобы не ходить мне сюда на колодец каждый день…
Но он уже не слыхал ее; уставив в землю свои лучистые глаза, он задумался над тем, что только что высказал. При виде этой, явно не понимающей его женщины, он почувствовал то, что не раз чувствовал при своих выступлениях и среди колонн иерусалимского храма, и у себя в Галилее, и среди самых, по-видимому, близких людей: они не слышали его, как будто бы он говорил на каком-то совсем им чужом языке, а те, которые как будто слышали, те определенно слышали свое что-то, а не то, что он говорил. Эта исхудалая женщина в затрапезном платье, с жилистой шеей, с тупым недоумением в уставших глазах была точно прообразом всех людей, точно каким-то предостережением. И он, лучисто глядя перед собой, думал, а она шла по городку и останавливалась, и говорила всем:
— Диковина! Сидит у колодца какой-то то ли насмешник какой, то ли не в своем уме маленько… Чего ты, говорит, на колодец сюда таскаешься? Хочешь, говорит, я тебе такой воды дам, что никогда не возжаждешь? Так что, говорю, давай, и очень бы, мол, хорошо… И так мне жутко стало, что я скорей назад… Какой-то неуютный, право…
Возвращавшиеся с покупками галилеяне видели издали, что их учитель говорит с женщиною, и были удивлены: всякий правоверный иудей почел бы за величайший позор говорить на людях не только с незнакомой женщиной, но даже со своей собственной женой… А когда подошли они ближе, вокруг Иешуа была уже толпа и он говорил ей о том, чем переполнена была его душа до краев — говорил людям, пытаясь открыть им глаза, говорил себе, точно проверяя словами ту истину, которая, открываясь ему все более и более, все более и более захватывала его в свою власть… А над солнечной землей в предчувствии весны кружились пегие аисты и откуда-то теплый ветерок доносил временами нежный запах фиалки…
Ему хотелось замкнуться у себя в Назарете, побыть одному, привести все в ясность. Кроме того, нужно ему было приналечь и на работу. Мать и братья хмурились на постоянные скитания его, а иногда и высказывали ему свое неудовольствие: если хочешь есть, так сам становись за верстак или на пашню иди… И он, рабочий человек, чувствовал, что они правы, хотя их неудовольствие и огорчало его: не для себя он добивается чего-нибудь, а ищет освобождения для всех людей… Он молча становился за работу, и в то время как топор мерными, ловкими ударами обтесывал смолистую, пахучую балку, или, не торопясь, шагал он по мягкой земле с дорбаном в руках за медлительными волами на пашне, его душа делала свое дело…
Но сосредоточиться ему не давали, его отрывали и от верстака, и с пашни, и от его дум: то придет Иоанна из Тивериады послушать его, то тихий, милый горбун с матерью, то кто-нибудь из капернаумцев заглянет, — они уже звали себя его учениками — чтобы рассказать о своей деятельности, которую они развивали как-то уже помимо его: сговаривались с учениками Иоханана Крестителя, проповедовали что-то и даже, как говорили, крестили сами! Он видел, что все эти их призывы к покаянию, все эти обличения богатых и законников, все эти горячие обещания скорого наступления царствия Божия, когда все будет у всех общее и всем будет хорошо, что все это не выражает, а уродует его мысль, но он чувствовал, что остановить их у него нет сил. Да и жила надежда, что эта подготовка душ не вредна, что, когда они разбудят немного людей, выступит он уже с тем окончательным, спасающим словом, которое вот-вот ему откроется…