Книга Вторая молодость любви - Нелли Осипова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хорошо тебе говорить — у тебя не осталась от него такой памяти. — И Танька указала на свой живот.
— А кто тебе велит воспринимать ребенка как память о нем? Ребенок — это отдельный, самостоятельный, новый мир — твой и твоего маленького человечка. Он — твой. И никаких Михаилов, никаких каскадеров! Держись, все еще будет у тебя.
— Это твоя актерская интуиция говорит? — съехидничала Танька.
— Представь себе, и она тоже.
…Неделя пронеслась незаметно.
Подруги вернулись в Москву отдохнувшие, румяные, веселые.
Прошли те самые две недели, которые Михаил взял на раздумья. И хотя для Тани все было предельно ясно, она все-таки ждала его — ей очень хотелось услышать, как он станет объяснять визит жены, ее идиотское предложение. Она надеялась, что он ничего об этом не знает, просто вызнала баба каким-то образом о его связи на стороне и решила сама принять меры.
Таня ждала…
Она плохо знала мужчин…
Генрих проснулся в своем мейсенском доме ранним утром с ощущением необъяснимой радости и легкости на душе, подумал, что это от воскресного дня и яркого весеннего солнца, но потом вспомнил про письма, что получил вчера, и все встало на свои места. Одно письмо было от оргкомитета по встрече однокурсников. Его прислала Сашенька. Вообще-то она писала очень редко, переписку вел, как правило, Митя, а Сашенька делала только коротенькие приписки. На этот раз она сообщала по поручению оргкомитета, хотя сама не входила в него, что поскольку деньги для банкета и аренды помещения еще не успели собрать, то отправку приглашений решили распределить между бывшими однокурсниками, чтобы не очень накладно получилось. Раздавали фамилии по алфавитному списку. Вот ей и дали фамилии на буквы «А» и «Б».
«Поскольку ты, Генрих, — писала она, — на букву «Б», то достался мне, посему прими наше официальное приглашение. Причин, по которым собрались отмечать пятнадцатилетие выпуска в нарушение традиций института, предписывающих собираться раз в десять лет, несколько. Главных — две: во-первых, очень понравилось всем, как прошла встреча через десять лет, на которую ты, кстати, не соизволил приехать. И народы возопили — хотим сегодня, хотим сейчас! Во-вторых, довольно значительное количество наших разъехалось кто куда и, увы, умерли. Если соберешься приехать, все узнаешь и, думаю, огорчишься. Не хочу сообщать об этом в письме, чтобы не прослыть среди тебя вестником дурных вестей. (Видишь, мне противопоказаны длинные письма — уже дописалась до вестника вестей!) Остальное Митя напишет сам, он уже бродит по квартире и ворчит, что опять нет приличного конверта. Ну, пока…»
Второе письмо было от Мити. К нему он приложил стихи — конечно, собственного сочинения, хоть и неподписанные, у него такая манера.
После странного отсутствия Дмитрия на конференции в Мюнхене, куда Генрих специально приехал повидать его, повозить в свободные часы по Германии, показать музеи и выкроить денек, чтобы привезти его в Мейсен, как называют русские древний Майсен, хоть это и неблизкий путь, да еще и свою клинику продемонстрировать, писем от Дмитрия не было, не считая коротенького, полного намеков и загадочных фраз, которые Генрих так толком и не понял.
Он с жадностью бросился читать письмо, надеясь, что хоть оно содержит какие-то новости о семье, работе. Однако Митя был в своем репертуаре — ироничная загадочность, намеки и остроты, а единственно конкретная фраза повторялась в письме дважды: «Приедешь — все на месте узнаешь». Что ж, придется немного потерпеть.
Десять лет Генрих не приезжал в Россию. До этого десять лет прожил в Москве — шесть лет учебы в институте и четыре года на аспирантуру и защиту кандидатской диссертации. Получалось вроде бы равновесие, но на самом деле те, московские, десять лет перевесили все по своей насыщенности, по событиям, радости познавания подлинной русской культуры, включая поэзию, к которой приобщил его Митя. И еще ему здорово повезло с одиноким Петром Александровичем, у которого он снимал угол.
С ним его познакомил однокурсник, родители которого давно и близко знали эту семью. Собственно говоря, семьи-то как раз и не было: сын погиб в Афганистане, а жена вскоре умерла от горя и отчаяния. Петр Александрович, прошедший всю Отечественную войну, но сохранивший отменное здоровье, стал болеть, чахнуть и постепенно опускаться: то не заправит постель — зачем, если никто не приходит, а вечером нужно снова расстилать, — то не вымоет посуду, порой и мусор забудет или не захочет вынести, так и лежат полиэтиленовые пакеты, завязанные у горлышка какой-нибудь тряпочкой, пока кто-нибудь, нет-нет и заглянувший к старику, не прихватит их с собой, уходя. Старые друзья повымерли, те, кто еще жив, болели, к тому же, как назло, жили все в разных концах Москвы, так что захочешь повидаться, а возможности доехать друг до друга никакой — ни сил преодолеть городской транспорт, ни денег на такси. Дважды в неделю приходила милая женщина, социальный работник, приносила продукты — и на том спасибо.
Если бы Петра Александровича спросили, чего ему больше всего не хватает, он бы, не задумываясь, ответил — общения. Разумеется, он часто и подолгу разговаривал по телефону со старыми друзьями и знакомыми, но по живому общению — глаза в глаза, — к которому сызмальства привык в доброй, интеллигентной многодетной семье, тоска не утихала.
Социолог по специальности, широко образованный, знающий два иностранных языка, Петр Александрович в конце восьмидесятых годов в одночасье сделался невостребованным — социология как наука, обслуживающая советский строй, скоропостижно скончалась, оставив за собой длинный хвост оплакивающих ее приверженцев. Несколько лет он держался за счет переводов научных статей, что подбрасывали ему бывшие ученики жены. Старая школьная учительница, преподаватель литературы, она сохраняла добрые отношения с выпускниками, которые, выйдя за стены школы, остро почувствовали необходимость восполнить пробелы в своем образовании — новая жизнь диктовала новые правила, новые требования. Вот они и заходили поговорить, посоветоваться, поделиться, приобщиться к новым веяниям в литературе, расспросить о новых книгах, новых авторах. Некоторые даже брали уроки английского у Петра Александровича.
После смерти жены в течение нескольких месяцев визиты молодых начали постепенно убывать, а здоровье Петра Александровича — сдавать.
Когда однокурсник Генриха уговорил Петра Александровича сдать угол его товарищу, никто толком не представлял, что из этого выйдет, как можно совместить в однокомнатной квартирке старой хрущевки два режима, два возраста, два характера.
Генрих, осведомленный о фронтовом прошлом хозяина и испытавший на себе немало дискриминационных выпадов в Казахстане, а порой и в Москве, сразу спросил:
— Вас не смущает, что я немец? Правда, советский, ни разу даже не ездивший в Германию, но все-таки…
— Молодой человек, — ответил Петр Александрович, — я надеюсь, вы не подозреваете меня в шовинизме?
— Нет, конечно. Извините, если это так прозвучало. Я спросил вас как человека, воевавшего в Отечественную войну.