Книга Семейство Таннер - Роберт Вальзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Какой меланхоличный сон», — подумал он, вставая с постели.
Между тем свечерело. Он подошел к окну и впервые глянул вниз, в переулок. Там как раз шли двое мужчин, которым только и хватало места спокойно идти рядом. Они разговаривали, и звуки их слов долетали к Симону до странности отчетливо, будто стены несли их вверх. Небо дышало золотистой, насыщенной синевой, которая пробуждала смутную печаль. В окне прямо напротив возникли две женские фигуры, смерившие Симона слегка бесцеремонными, смеющимися взглядами. А ему почудилось, будто это прикосновения нечистых рук. Одна из женщин сказала ему, ничуть не повышая голоса, ведь они втроем, казалось, сидели в одной комнате, случайно перерезанной узкой полоской вольного воздуха:
— Вам, поди, очень одиноко!
— О да! Но быть в одиночестве весьма приятно!
И он закрыл окно, а женщины громко расхохотались. Любой разговор с ними был бы непристойным. А он нынче к такому не расположен. Перемена, снова вторгшаяся в его жизнь, настроила Симона на серьезный лад. Он задернул белые занавески, засветил лампу и открыл роман Стендаля, который начал читать еще в деревне, у Хедвиг, да так и не закончил.
Часок почитав, Симон погасил лампу, отворил окно, вышел из комнаты, спустился вниз, в крутой переулок. Тяжелая, теплая тьма объяла его. Старый городской квартал изобиловал мелкими трактирчиками, так что на ходу сразу и не выберешь. Он прошел несколько шагов по оживленной людной улице и вошел в один из трактирчиков. За круглым столом сидела небольшая веселая компания, центром которой, видимо, был коротышка-острослов, потому что все смеялись, едва он открывал рот. Надо полагать, человек этот был из таких, кто невольно вызывает смех и ощущение комизма, что бы он ни сказал. Симон подсел за столик к двум молодым людям и невольно прислушался к их разговору. Беседовали они серьезно, используя в речи весьма умственные обороты. Предметом обсуждения, судя по всему, был некий несчастный юноша, которого оба как будто бы хорошо знали. Однако теперь один из них замолчал, а второй начал рассказ, и Симон услышал вот что:
— H-да, отличный был парень! Еще маленьким мальчишкой, когда носил длинные локоны и короткие штаны и ходил по улицам городка, держась за руку няньки. Люди оглядывались на него, говорили: «Какой красивый парнишка!» Свои задания он выполнял с большим талантом, я имею в виду школьные уроки. Учителя любили его, нравом он был кроток и легко поддавался воспитанию. Ум позволял ему учиться в школе играючи. Он был превосходным гимнастом, отлично рисовал и считал. По крайней мере, я знаю, что учителя впоследствии ставили его в пример другим поколениям учеников, даже старшеклассникам. Мягкие черты лица и чудесные глаза, в которых угадывался мужчина, пленяли всех, кто общался с этим мальчуганом. Он достиг некоторой известности, когда родители послали его в среднюю школу. Избалованный матерью, что никого не удивляло, и вызывавший всеобщий восторг, он рано приобрел духовную мягкость людей привилегированных и пользующихся признанием, вольность, прекрасную беспечность, какая позволяет молодому человеку играючи пользоваться жизненными удовольствиями. На каникулы он приезжал домой с блестящими аттестатами и кучей приятелей и ублажал слух матери рассказами о разнообразных своих успехах. Но конечно же умалчивал об успехах, какие уже тогда начал иметь у легкомысленных девушек, которые находили его красивым и любезным. Каникулы он проводил в пеших походах; его манили огромные высокие горные кряжи, ведь они вздымались в такую высь и тянулись в необозримые дали, там он проводил даже не часы, а целые дни в непринужденной компании таких же мечтателей, как он сам. Он завораживал, околдовывал их всех… Здоровьем и ловкостью, как душевно, так и физически, он походил на божество, которому развлечения ради вздумалось немного поучиться в гимназии. Когда он шел, девушки смотрели ему вслед, словно их притягивали его брошенные назад взгляды. На красивых светлых волосах он кокетливо носил синюю студенческую фуражку. И был очаровательно безрассуден. Однажды — аккурат во время ярмарки, когда большая площадь, куда обычно сгоняют скот, полнилась лавками, ларьками, каруселями, горками для катания и манежами, — он пальнул в тире, где был завсегдатаем, поскольку ему нравилась девушка, подававшая там ружья, из длинного охотничьего ружья, а не из обычного, безвредного ружьишка. Пулька пробила парусину шатра, угодила в фургон, стоявший позади, и едва не попала в младенца, спавшего там в колыбели. Этакие фургоны бродячий ярмарочный люд использует как жилье. Озорство, конечно, вышло наружу, к нему добавились и иные проказы, и в следующий раз, когда опять начались каникулы, в аттестате юного школяра стояло сердитое замечание директора, а одновременно тот написал его родителям письмо, пространное и торжественное, где настоятельно просил их добровольно забрать сына из гимназии, ибо в противном случае придется его исключить ввиду безрассудного поведения, заразительности оного, дурного влияния на других, безответственности, тогда как на него, директора, возложена высокая ответственность и чувство долга обязывает его, поскольку есть угроза нравственности, оградить еще не испорченных и т. д.
Рассказчик немного помолчал.
Симон воспользовался заминкой, чтобы привлечь к себе внимание, и сказал:
— Ваш рассказ заинтересовал меня в некоторых отношениях. Прошу вас, позвольте мне послушать дальше. Я человек молодой, недавно оставшийся без места, быть может, ваш рассказ послужит мне уроком, ибо мне кажется, слушая правдивую историю, всегда можно чему-то научиться.
Собеседники внимательно посмотрели на Симона, однако он, видимо, произвел на них вполне хорошее впечатление, и тот, что вел рассказ, даже попросил его послушать, коль скоро ему это доставляет удовольствие, и продолжил:
— Родители юноши, конечно, пришли из-за упомянутого исключения в огромное замешательство, а уж огорчению их вообще не было предела; да и где сыщешь родителей, которые в столь прискорбных обстоятельствах, как эти, остались бы спокойны и вели себя как ни в чем не бывало. Поначалу они подумали, что лучше всего совершенно забрать сорванца с ученой стези и приставить к суровому рукомеслу, пусть сделается механиком или слесарем. Возникла у них и мысль об Америке, она напрашивалась сама собой, если учесть положение их сына. Но вышло иначе. И на сей раз вновь, как часто бывает, победила материнская любовь, хотя отец склонялся к энергичным мерам. Молодого человека отослали в отдаленную, уединенную семинарию, чтобы он приобрел там учительскую профессию. Семинария была французская, и юноше, хочешь не хочешь, пришлось вести себя там как подобает. Во всяком случае, со временем он вышел оттуда дельным молодым учителем. Место ему на первых порах предоставили неподалеку от родного города. Он со всем старанием учил детей, дома, когда позволяло время, читал французских и английских классиков в оригинале, так как имел поистине замечательные способности к языкам, втайне подумывал об иной карьере, писал письма в Америку, надеясь получить место домашнего учителя, но пока безрезультатно и жил меж долгом и робкой свободой. Летом нередко водил учеников купаться в глубокой бурной протоке. Купался и сам, показывая ребятишкам, как действовать, чтобы выучиться плавать. Но однажды он угодил в такой водоворот, что, казалось, вот-вот утонет. Ученики помчались в городок, закричали: «Наш учитель утонул!» А сильный молодой парень выбрался из коварного течения и воротился домой. Немного спустя его перевели в другое место, в маленькую, но богатую горную деревушку, где он нашел симпатичных людей, которые уважали его не просто как учителя, а как человека. Он превосходно играл на фортепиано да и вообще был веселым парнем, который в компании умел закрутить волшебную нить беседы целиком вокруг себя. Очень милая, хотя и не юная уже барышня влюбилась в учителя, окружила его всяческим уютом и комфортом, познакомила с первыми людьми в деревне. Сама она происходила из старинного офицерского рода, и предки ее некогда служили в чужих краях. И вот однажды она подарила ему на память изящную щегольскую шпажку, которая все же могла быть небезопасным оружием и в свое время, наверно, обагрялась кровью. Изысканная вещица, и милая добрая барышня вручила ему эту игрушку, потупив взор, а то и подавив вздох. Она слушала, когда он в романтически благородной позе сидел за фортепиано и играл, и не могла отвести от него глаз. Зимой они частенько вместе катались на коньках по высокогорному озерцу, радуясь прекрасному развлечению. Но молодому человеку хотелось поскорее уехать оттуда, тем более что он живо чувствовал теплые манящие узы, которые навсегда привязали бы его к этой деревне и от которых ему необходимо бежать, коль скоро в нем еще не угасло желание достичь в жизни чего-то большего. И он уехал, причем на деньги барышни, ведь она была богата и со смиренной и меланхоличной радостью, не раздумывая, дала их ему. Он отправился в Мюнхен, где вел довольно разгульную жизнь, по примеру тамошних студентов, потом воротился домой, поискал себе место и нашел таковое в частном институте, расположенном у подножия поросшего ельником горного кряжа. Там ему пришлось обучать юных отроков со всех концов света, отпрысков богатых семейств, и некоторое время он работал с большой любовью и интересом, потом повздорил с начальником, владельцем института, и уехал. На сей раз домашним учителем в Италию, потом в Англию, где в неком поместье обучал двух девочек-подростков, правда больше сумасбродничал с ними заодно. Затем опять вернулся домой, безумные идеи витали в его голове, а в опустевшем сердце горели одни только беспомощные фантазии, не имевшие права на реальность. Его мать, к груди которой ему хотелось припасть, к тому времени умерла. Он был опустошен и безутешен. Вообразил, что теперь ему надобно удариться в политику, однако не обладал для этого ни достаточным кругозором, ни спокойствием, ни необходимым лоском и тактом. Писал биржевые бюллетени, опять же без всякого смысла, ведь он попросту сочинял их уже поврежденным рассудком. Сочинял стихи, драмы и музыкальные композиции, рисовал, писал маслом, но по-дилетантски и по-детски. Нашел себе новое место, правда лишь на короткое время, потом другое, третье, снова и снова! Полдюжины мест сменил, причем всюду видел себя обманутым и обиженным, потерял уважение учеников, занимал у них деньги, денег-то он никогда не имел. Он был все еще статен и красив, кроток и благороден с виду и аристократичен в манерах, пока держал голову высоко. Но так бывало редко. Нигде на свете он подолгу не задерживался, его тотчас прогоняли, как только узнавали его натуру, или он сам уходил по весьма диковинным, надуманным причинам. Все это, разумеется, вконец вымотало его и сковало. Из Италии он еще слал брату восторженные, романтические письма. В Лондоне, где мыкал нужду, однажды зашел в контору очень богатого шелкоторговца, своего дядюшки, с просьбой оказать помощь в столь бедственном положении, попросил денег, возможно и не словами, но было вполне понятно, чего он хочет, однако ж там только плечами пожали и выпроводили его вон, не давши ни гроша. Как же, наверно, страдала его прекрасная, кроткая человеческая гордость, когда он собрался с духом и пошел попрошайничать у недостойных. Но чего не сделаешь, коли нужда берет за горло! Можно, конечно, рассуждать о гордости, однако не следует забывать, сколь много в жизни случаев, когда требовать от человека гордости поистине бесчеловечно. А тот, кто просил, был мягок и слаб! Сердце у него всегда отличалось детской мягкостью, и боль и раскаяние по поводу потерянной жизни легко могли это сердце погубить. Однажды, после всех скитаний, он вновь явился домой, бледный, изможденный, усталый, оборванный. Отец, вероятно, встретил его холодно, сестра — по-доброму, насколько могла на глазах у негодующего отца. Он рассчитывал получить небольшую редакторскую должность, а пока что шатался по городу, где дарил всем девицам колечки и говорил, что намерен на них жениться. Явно впал в детство. Народ, конечно, шушукался да смеялся. Потом он опять уехал учительствовать, однако на месте выяснилось, что для окружающих он стал совершенно невозможным. Как-то явился на урок с одной босой ногою, без башмака и чулка. Сам уже не ведал, что творит, или делал как раз то, что велел ему другой, больной рассудок. В это же время он стер в своем военном билете запись о разжаловании, каковое случилось ранее, по причине тяжкого проступка. Потому-то, когда дерзкое исправление вышло наружу, его посадили за решетку. Разобравшись, что рассудок у него помутился, из тюрьмы его препроводили в сумасшедший дом, где он и находится по сей день. Мне все это известно, поскольку я часто с ним встречался, много лет, и в гражданской жизни, и на военной службе, да и помогал водворить его туда, где он сейчас и куда его, увы, нельзя было не отправить.