Книга Покоритель орнамента - Максим Гуреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь Феофания разговаривала только сама с собой, это походило на просветленный бред, потому как, по ее словам, она многое вспомнила – особенно про пожар, про огонь, про ад, про духоту, но не про родителей, изредка позволяла себе даже веселье, которого Вера боялась больше всего, бессмысленного веселья, потустороннего веселья, напоминающего языческие похороны Костромы или купание в источнике. Вера отворачивалась или закрывала лицо полотенцем. Девочка ударяла в ладоши и крутила головой, видимо, ей становилось легче на время.
Последние две недели – чернением по серебру сияние. Тогда участковый врач смахнул со стола лекарства и ушел, а Павел Карлович расстелил простыню на полу и разложил на ней траву – сушиться. Стало тихо, и только сумрачный город с его мертвыми думами таился. Таился. Выл.
– Хорошо, пойдемте домой, – Вера закрыла лицо ладонями.
Потом они долго шли по набережной.
Долго шли молча с речениями, о которых не решались говорить вслух:
«Какой ужасный город сегодня. Я совсем не узнаю его. Это, наверное, совсем другой город и другие улицы, и река другая. Я даже не знаю, люблю ли я его. Скорее всего, ненавижу, как можно ненавидеть всякого свидетеля твоей беспомощности и ничтожности, немого свидетеля. Лучше бы он смеялся, кричал и тыкал в меня пальцами-гвоздями, приговаривая, с трудом переведя дух после сатанинского хохота, – „вот ты опять одна! и нет у тебя никакой дочки!“. Но он молчит, и кажется, что он даже умер, этот город, чтобы лежать растоптанным гниющим бревенчатым настилом, проложенным через болото, вытянувшись в последней судороге, чтобы не дышать полностию, смотреть в небо (сегодня, как ни странно, солнечный день) и сооружать из себя пустые кирпичные цеха заброшенного торфозавода. Трубы. Земляной пол. Лестницы».
Около моста сели в трамвай, шедший на круг. Вагон трясло неимоверно и выворачивало на поворотах. Вера прислонилась лбом к холодному стеклу окна и смотрела в воду каналов под собой. Провода были проложены через черные сырые ущелья домов, а стальные бляхи на стволах орудий водоразборных колонн и газокалильных фонарей повествовали о существующем маршруте в вагонное депо. На остановках в трамвай садились какие-то люди, и Вера вспомнила, как прежде, когда они с мамой только переехали в город, она любила наблюдать пассажиров и воображать себе их житие. Она думала про них, ей была неведомо приятна эта чужая жизнь, которой, в сущности, и не существовало, кроме как в ее, Верином, воображении. Она одна знала здесь все, она могла мысленно преследовать своего избранника, говорить ему страшные слова, уподобляясь всезнающему волхву. В ту пору город состоял для нее из фигур мечтаний, фигур фантазий, фигур неслышной речи – шепота. Вера шептала, прикасаясь губами к уху, к пальцам ли, минуя их решетку: «Наверное, это и есть блаженство, когда я знаю все про тебя. Нет, нет, не говори, что я знаю не все, я знаю, прозреваю даже то, сподоблена такому знанию, которое тебе неведомо. Как хорошо! Как хорошо! Как легко мне!»
Теперь все было иначе. Немец сидел на краю деревянной скамьи и дремал. Он уронил голову на грудь, а на стыках, когда вагон бросало из стороны в сторону, Павла Карловича опрокидывало, и Вере, она сама не понимала почему, становилось противно смотреть на это бездыханное, колышущееся по воле рычагов тело. Немец побледнел, видимо, его укачало в пути и теперь тошнило.
На остановке около морской церкви в вагон вошли военные: сразу же запахло табаком, дегтярным мылом, которое продавали в низкой фанерной будке при входе в бани гвардейского экипажа, и крепкими, как бадьи для угля, кирзовыми сапогами, натертыми самоваренным гуталином. Трамвай дернуло в очередной раз, и фуражка Немца оказалась на полу, притом что Павел Карлович сразу же очнулся и принялся беспомощно, очевидно, оставаясь в забытьи, трогать себя, обнаруживая смятенным и опухшим ото сна. Военные заулыбались и отвернулись, возвращаясь к прерванной беседе. Вера смотрела – за окном город то исчезал, то громоздился над нефтяными бездонными плесами проток, вдоль путей были свалены шпалы. Все двигалось назад.
Проезжали через площадь. Здесь стояли военные грузовики и тяжелые санитарные подводы перед отправкой на фронт. Вдоль деревянных, обмазанных маслом лафетов прогуливались офицеры, курили, вытирали носовыми платками с вышитым в углу вензелем «ИС.ХС.» скошенные затылки. Тут же, расставив треногу своего деревянного ящика и укрывшись черным фланелевым сукном, полковой капеллан фотографировал сияющих золотом канониров на фоне колес, полевых кухонь, разносчиков сена, припрятанных ко всякому случаю рельсов и конских хвостов на медных, начищенных бузиной касках кирасиров.
Павел Карлович забрался под сиденье и обнаружил там свою фуражку. «Вот забылся в нечаянности», – проговорил он со смущением.
Нечаянная Радость.
Нечаянное узнавание (только в другом направлении движения), когда трамвай, разворачиваясь на кругу, шел через весь город на острова к заливу.
Раньше школа находилась в старом запущенном парке – через несколько лет ее закроют по причине ремонта и затопления цокольного этажа, а учеников переведут в здание бывшего ремесленного училища неподалеку от причала. Занятия в островной школе начинались в половине девятого утра. Павел Карлович шел пешком через парк от автобусной остановки, здоровался по пути с рыбаками, сидевшими на гранитных ступенях, уходивших в воду, погружавшихся. Лудах.
Перед началом уроков в школьном дворе происходило построение, перекличка, а затем – развод на занятия. Опоздавших и отсутствующих без уважительной причины, разумеется, разыскивали дежурные и приводили к коменданту, сидевшему в отдельном, крашенном зеленой краской кирпичном гараже, где и наказывали суточной работой на мазуте и дровах.
Павел Карлович не любил учеников, потому что боялся их. Они нехотя приходили на его уроки, развешивали синие, потершиеся на локтях кителя на спинках стульев, снимали сапоги или ботинки, перепутанные рваной упряжью шнуровки, долго надрывно кашляли, многие из них страдали легкими, доставали из ременной перевязи засаленные растрепанные учебники, названия которых и прочесть-то было невозможно, и погружались в хриплый сон.
По привычке Немец начинал урок с чтения правил и канона на утро и на повечерие. Часы. Ученики должны были повторять за ним хором. Павел Карлович смотрел поверх очков на склоненные перед ним бритые головы, чутко слушал ноты или «соли», как здесь было принято говорить, рисовал на пузырящейся от сырости доске горовосходный холм и отмечал мелом голоса – Вонифатия, Петра, архистратига Михаила, Евода, Каиафы, Иосафа и Иосафата, Ирода, Ермы, Эльпидифора, Авды, Иова, Евстафия, Савватия, Кирика, Афанасия, Кирилла, Коприя, Пахомия, Зоровавеля, Фотия, Пимена – имена старцев-праотцов и пророков…
Немец прохаживался по классу и, остановившись около одного из учеников, произносил:
– Извольте проспрягать глаголы «происходить» и «отвлекать».
Хор тут же замолкал, и губы начинали перешептываться, шелестя запекшимися болячками. Ученик, комкая огрызок тетрадочного листка, на котором карандашом было написано задание, обреченно вставал и медленно выходил на деревянный пол – Голгофу, ступал босиком; засовывал мизинец или большой палец в щель между досками, показывал всем фиолетово-синие ладони, в том смысле, что тратил, тратил-таки чернильную личину, мог даже и ковыряться пальцем в носу, извлекая желтые мутные тигли, но это уж слишком!