Книга Город на воде, хлебе и облаках - Михаил Липскеров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И слова слева внизу картинки: «Любит – не любит».
– Ща буду гадать.
– На кого?
– На кого-нибудь. Ведь не может же быть, чтобы меня никто не любил.
– Конечно не может, Крошечка-Хаврошечка. Наверняка. Просто он, возможно, этого не знает. На это же нужно время. Чтобы узнать, кого ты любишь и кто любит тебя. Я вот сорок лет назад не знал, что люблю бабушку, потому что и ее не знал. Как и она не знала, что любит меня. Так и тебя любит какой-то человек, который об этом пока не знает, потому что не знает, что ты есть на этом свете…
Бывшая коза Ванда стояла на некогда замощенной площади замка, а сейчас усыпанной то ли белым одуванчиковым пухом, то ли снегом, и держала в руке голенький стылый стебелек. А об что говорит этот бедняк Ванде, ни я, ни Ирка понять не можем.
А на площади Обрезания сидели Шломо Грамотный с Ослом. А вокруг них стояли обитатели моего Города и размышляли, что же все-таки делать с этим не местным Ослом, который своим видом искажает форму и выбивается из эстетического ряда площади Обрезания. Каждый находящийся на площади имел право на высказывание, потому что в Городе имела место быть демократия в рамках абсолютной монархии. Но, где Город, а где – абсолютная монархия, да к тому же еще неизвестная какая. Может – российская, может – прусская, может – австро-венгерская, а может – и еще какая. Мало ли на земле империй. Для того и существует империализм, чтобы в нем существовали империи. Но демократия в Городе была просвещенная. Ну а как иначе, когда и хедер, и церковно-приходское, и медресе. Конечно просвещенная. И голос имели только просвещенные, которые либо хедер, либо церковноприходское, либо медресе. А потому Шломо Грамотный, несмотря на свою грамотность, слова не имел, потому что окончил только Кордовский и Московский университеты, а хедер, церковно-приходское и медресе – нет. А раз нет, то и слова нет. Стой при Осле и молчи. Поэтому после недолгого размышления слово дали портному Зиновию Гурвицу, мужу мадам Гурвиц и отцу Шеры Гурвиц. А почему ему дали слово, а не кому-нибудь другому, спросите вы, и получите ответ: а потому что он его взял. И потому еще, что в моей книге он пока ни разу не появлялся самостоятельно, а только в гипотетическом существовании – в качестве мужа мадам Гурвиц, жены портного Зиновия Гурвица, и отца Шеры, дочери портного Зиновия Гурвица. И я вытащил его на свет божий, чтобы самому посмотреть, что такое из себя этот портной Зиновий Гурвиц. Портной Зиновий Гурвиц попросил принести стол – нет, не для того, чтобы на нем кто-то записывал его слова, а для того, чтобы на него сесть. Поджав под себя ноги. Именно так во всех фильмах ведут себя еврейские портные. И, сев на стол и поджав под себя ноги, портной Зиновий Гурвиц сказал:
– Евреи и примкнувшие к ним гои, к вам обращаюсь я, друзья мои!
После чего речь завершил, выпустил из-под себя ноги, слез со стола и велел унести его с площади Обрезания, потому что что делать столу на площади Обрезания, если на нем не сидит портной Зиновий Гурвиц. Так и поступили после долгих продолжительных аплодисментов, переходящих во что-то, что я забыл. И гордая мадам Гурвиц посмотрела на него так, что портной Зиновий Гурвиц почувствовал, что ночь, полная огня, наступит еще до вечера. Так оно и произошло. Причем на столе, на котором он обычно сидел. И теперь вот лежал со своей любимой женой, женой портного Гурвица, и портняжные предметы типа иголок периодически впивались в нее, от чего она вскрикивала и судорожно подпрыгивала, что увеличивало плотоядность портного, и он усиливал свои усилия, которые завершились криком мадам Гурвиц, жены портного Гурвица, криком, на который чужеродный Осел ответил одобрительным ревом, а площадь проскандировала:
– «Хапоэль» – чемпион!
А после этого слово взял адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский.
– Господа, – вернул взявшее слово адмирал, – и прочие инородцы! Вот стоят перед нами Осел и еврейский молодой человек Шломо Грамотный, славящийся своим жизнелюбием к определенной части рода человеческого, что могут подтвердить многие здесь представители этой определенной части, а также их отцы, мужья, братья и дети. И этот Шломо желает увести Осла с площади Обрезания, за что ему большое спасибо, и в это время удерживает свои инстинкты в штанах, за что ему еще большее спасибо! И от имени Магистрата я считаю, что пусть лучше Шломо будет вечно стоять на этой площади, чем будут стоять его инстинкты.
В ответ на эти слова определенная часть рода человеческого печально выдохнула, а отцы, мужья, братья и дети опять крикнули:
– «Хапоэль» – чемпион!
И только два человека не кричали «Хапоэль» – чемпион!». И были это раввин Шмуэль Многодетный и батя Шломо – Пиня Гогенцоллерн. Который, если вы помните, тоже был не без детей. И было это по разным причинам. Пине Гогенцоллерну сын был нужен для составления петиции в Магистрат о переименовании Улицы, ведущей к Храму, в Улицу, ведущую к синагоге, потому что храмов в Городе было три: синагога, церковь и мечеть. И простое название «Улица, ведущая к Храму» могло дезориентировать приезжих. И добропорядочный проезжий христианин был бы обескуражен необходимостью креститься на синагогу, хасид решил бы, что он сошел с ума, встретив взглядом исламские задницы, устремленные на запад, а какой-нибудь аятолла повесился бы на распятии. Вот причина, по которой Пиня Гогенцоллерн не кричал «„Хапоэль“ – чемпион!». А причина, по которой «„Хапоэль“ – чемпион» не кричал равви Шмуэль Многодетный, заключалась в том, что он знал, что чемпион не «Хапоэль», а «Маккаби».
– И что, сын мой, вы хотите сказать, что эта пара, – начал отец Ипохондрий, обращаясь к адмиралу, – будет стоять здесь на площади Обрезания вечно?..
Почему я сказал «начал», а не, скажем, «спросил»? А потому что отец Ипохондрий всегда начинал свои словесные деяния с вопроса, затягивая ответчика в словесные тенета, которыми так славилась христианская церковь, из которых путь был либо на костер, либо в святые, либо сначала на костер, а потом в святые. Поэтому Аверкий Гундосович несколько заменжевался, мысленно выбирая один из трех вариантов, ни один из которых его не устраивал. А после заменжевания ответил уклончиво:
– Да как вам сказать…
– А так! – набрал воздуха в тощую грудь о. Ипохондрий, но переборщил и закашлялся. А откашлявшись, продолжил: – Всем нам известна маленькая слабость этого молодого человека… – И он широким жестом обвел площадь Обрезания, часть которой, на мой взгляд, считала эту маленькую слабость не слабостью, а вовсе даже и наоборот – которая в отсутствии подходящего предмета, может обратить эту маленькую слабость на Осла.
Площадь Обрезания ахнула, не веря даже в возможность такого ужаса. И только пара-тройка джентльменов из мусульманского квартала не ахнула. А чего ахать, если все в руках Аллаха, милостивого, милосердного, и если он посчитает, чтобы Шломо обратил свою маленькую слабость на Осла, то чего уж тут, против Аллаха не попрешь, и жаль этого еврея, потому что не попасть ему в рай и не будет ему семидесяти девственниц…