Книга В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но тут крона тополя за окном, повинуясь порыву ветра, обрушивает на их дом свой привязанный к веткам водопад, и он начинает думать о другом. Он вдруг ясно представляет, что всего этого уже нет, что все это сообщество шумов и запахов уже исчезло и не существует, а настоящая жизнь происходит только в нем самом.
Все – и сторож в своей будке, и их скрипучий дом, и деревья, и ждущие отправки поезда – только думают, что живы и заняты заботами. На самом деле они давно уже стали одним длинным, подробным и хлопотным его воспоминанием.
А сам он теперь летел куда-то, летел, летел, иногда спускаясь – ух! – к какому-нибудь озеру за оградой, к какому-нибудь домику, чтобы заглянуть в окошко и лизнуть дым из трубы. И ему еще долго не захочется останавливаться, потому что то, что ждет его, – там, там, далеко. Там долгожданная скрипка, на которой он уже умеет играть, и девочка, которая, улыбаясь, прилепляет к разбитому колену подорожник, и мама… и, может быть, папа.
Растение неизвестного названия роняет на подоконник свой не успевший засохнуть цветок. Этот бархатный стук – последнее, что он слышит в этой уже не существующей, по всей вероятности, жизни.
Сад – тенистый и запутанный. Два тополя в центре, посаженные еще Петром Первым (больше ему делать было нечего, ага, как сажать во дворах деревья). Тополя посажены, видимо, специально для детских хороводов. Иначе что с ними еще делать?
Нет, они были морщинисты, как слоны, и в них были дупла. В верхнем дупле кипели весной выводки дятлов, в нижнем попадались иногда странные записки. Значит, где-то рядом Дубровский.
В правом дальнем углу сада обыкновенно убивают. Но это уже вечером, когда каждый из нас спит. А днем там растет мохнатый куст с ядовитыми ягодами. От него исходит какой-то волнующий, хотя и неприятный запах. За кустом бегают мышки. Они там живут. Они пищат. Там и днем долго оставаться одному страшно.
В левом дальнем углу – скамейка. Днем мы с нее забираемся на деревья и обрываем кратегу. За кратегу идет голодная война, хотя мы, конечно, не голодаем.
А вообще-то эта скамейка для солдат с девушками. Днем солдаты такие серьезные и взрослые, девушки – чем-то озабоченные и красивые. Но как только они вечером оказываются на скамейке, сразу такое веселье начинается! Становится завидно, и чувствуешь свое одиночество, скучность и никчемность.
Посередине сада ребята постарше играют в настольный теннис. За их азартом следить интересно. Еще интереснее слушать их непонятного значения разговоры и шуточки, которые никакого отношения к теннису не имеют. Похоже на игру заговорщиков.
Недалеко от них – почему-то всегда сырые столы для домино. Там мужчины курят, иногда пьют водку и пиво, азартно стучат доминошными костяшками, ругаются друг с другом и хохочут. Все это совершенно непонятно и неинтересно. Никогда не буду играть в домино и курить.
Мы же гоняемся на велосипедах, ловко объезжаем мам с колясками и вулканические взрывы кротовьих нор. Еще играем в ножички: очерчиваем круг – плоский образ земли – кидаем ножик, делим между собой страны и континенты. Несказанно богаты, властны или же чудовищно разорены.
На газонах цветут маки. Их лепестки красивые, но с самого рождения помятые и усталые. Будто кем-то обсосанные. Зато в середине мака вызревает бутон с коронкой на голове. Мы срываем эти бутоны явно раньше срока и выгребаем из них сердцевину – жадно и возбужденно.
Вечерами в саду гуляет бородатый дядька в длинном халате и поет басом. Иногда он вынимает из кармана мокрую конфету и дарит подвернувшемуся мальчику или девочке. Все равно с ним страшно. Поп, наверное.
Детство – огромно.
Грехи нашего детства… Это совсем не то, что грехи юности, тем более молодости и, упаси бог, старости.
Это – репетиция взрослого греха. То есть не остановимая жажда познания.
Божью волю осуществляют родители, учителя, дядьки, тетки, пьяные или глубоко непьющие соседи и наиболее робкие и воспитанные из сверстников. Еще – прохожие и милиционеры. Дворники и пожарные. Голоса дикторов и строгие девочки.
Бабушки меньше всего – спасибо вам, ангелы!
Паникерство – первый детский грех. Ты – один, тебя оставили. Не нужен. Забыт. То есть должны уже были поставить грелку, а не поставили, хотели покормить, а все не кормят, обещали спеть песенку, а сами за стеной чокаются о чем-то своем.
Зачем позвали?
Потом уже это можно будет назвать обидой. А сейчас – обвал, догадка о недобросовестности Замысла. Плывешь в подушках и кричишь: «Спасайтесь!» Разоружил бы все человечество запросто, если бы хватило сил, голоса и разума.
В общем, кое-какое еще существо. Инфузория, настроенная на собственное выживание. Можно даже сказать, туфелька.
Важное – очень хочется обмануть. Ну просто до смертного риска. Вы же все свои правила напридумывали и делаете вид, что это правда. А я всех перехитрю, обману и мое вранье будет гораздо интереснее и правдивее, чем ваше.
Соврать – значит, стать свободным. Но для этого нужно нарушить положенные от века правила. От века, конечно. Потому что мама и папа, скорее всего, не рождались, они были всегда, и всегда будут. Чуть позже, подслушав их одышливый разговор в постели, понял, что все же, наверное, умрут, и даже, скорее всего, раньше, чем я. Это мне еще, напротив, может быть, повезет, а им нет. Потому что я где-то еще, а они только здесь.
Но я их не буду хоронить. Как это я, здрассьте, могу похоронить, а сам остаться? Есть, слава богу, способ: пущу атомную бомбу и вместе с ними умрем, то есть пойдем куда-то, но уж точно вместе.
Однако правила, пусть не они, но кто-то же придумал. Наверное, очень давно. Почему надо ложиться непременно в восемь и вставать непременно в восемь, и в обед обязательно есть суп, и не чавкать (разве я чавкаю?), и складывать гармошкой на стуле штанишки, и не грызть ногти, и не сидеть близко у телевизора?
Я складываю штанишки неаккуратно, я грызу ногти незаметно, я чавкаю неслышно, вру, что у меня болит голова. Роль больного вообще очень удобная. Только тогда к тебе и относятся как к нормальному – оберегают и не трогают.
В свободе есть привкус преступления.
Еще очень хочется подглядывать и подслушивать. На твоих глазах никто не живет по-настоящему, по-настоящему живут только, когда тебя нет. Ну вот меня и нет в щелке неприкрытой двери, вот я и притворяюсь сладко уснувшим, чтобы знать, какие у вас там настоящие дела.
Хочется поджечь занавеску, отпилить ручку двери, медленно разобрать по частям живую муху, намазать горчицей апельсин, спрятаться под юбкой у тети Тани – фиг кто найдет! Еще сказать водопроводчику Толе: «Почему от тебя все время чесноком пахнет, а ты все время улыбаешься и улыбаешься, как будто тебя с утра угостили шоколадкой».
Странный Толя – он не идет, а плывет, разгребает руками темный воздух в коридоре и нащупывает нескрипучие половицы. Мне кажется, он с этим миром никак не может справиться, он ему в диковинку. И трубы в туалете – не трубы, а превратившиеся в трубы враги. Он к ним подходит ласково, как убийца, и душит своим ключом, душит.