Книга Страдания юного Зингера - Виктор Андреев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его понесло — не удержать. То жаловался на жизнь («не задалась, но разве я в этом виноват? ты меня не суди строго, сынок»), то ругал себя («я виноват, один я виноват, и никто больше»), то снова умилялся («услышал Господь мои молитвы, на старости лет встретился я с сыном своим, встретился с родным»).
А я молчал, кивал ему в знак согласия и, кажется, молил Бога об одном: «Только бы не полез целоваться! Только бы не полез целоваться!..»
Стало холодно. Черные ветки деревьев врезались в ночное небо, и ему, наверное, было больно.
Я резко поднялся со скамьи:
— Пойду в дом. Спать лягу. Устал.
— Конечно, конечно, иди, сынок. Тебе отдохнуть надо. — Старик заискивающе смотрел мне в глаза. — Завтра утром мы с тобой, сынок, снова встретимся!
Я не спал всю ночь. Меня колотило.
Нет, нет, нет у меня отца! Не было, нет и не будет!
…Я родился в пятьдесят третьем. Когда я был маленьким, мама говорила мне: «Твой отец — летчик. Он погиб, испытывая новый самолет». Я так и отвечал всем, если меня спрашивали об отце. Друзья-приятели мне завидовали. А мне… мне всегда так не хватало отца! Пусть бы он был у меня не герой. Пусть был бы просто — папа. Только пусть был бы…
Отец, папа.
Меня колотило. Ужасней всего — то, что он сказал мне: «Я — твой папа». Не «отец», а «папа». Как в раннем детстве говорят… Вот так просто: взял — и сказал.
Мама рассказала мне всю правду об отце только тогда, когда мне исполнилось четырнадцать. Помню, я тогда возненавидел весь свет. И — маму тоже… А отца… если бы я его встретил в те дни — да я бы его, наверное, убил бы, не задумываясь…
И вот — мамы уже нет в живых. А он — жив-здоров. Хоть и старше мамы почти на десять лет.
Да нет, смерти я ему не желаю. Нет, конечно. Пусть хоть двести лет проживет, если сможет.
Но ко мне… он — ко мне — НЕ имеет — ни-ка-ко-го — отношения!
Нет, нет у меня отца!
Рано утром я собрал свои причиндалы и, никому ничего не сказав, ушел из дома отдыха на станцию.
Жена была удивлена, все спрашивала, словно что-то неладное чувствовала:
— Что, что случилось?
Я ответил: не смог, мол, отдыхать спокойно, сердце, мол, болит, как там без меня на работе.
И на работу я поехал в то же утро. Просто так дома сидеть я все равно бы не смог.
Но ведь жене я тогда правду сказал — сердце-то у меня действительно болело.
«Никогда не разговаривайте с неизвестными», — предупреждал Булгаков. Классик, разумеется, как всегда, — прав. Но… Для чего же нам дано любопытство?
Тогда мне эта мансарда понравилась с первого же раза, и я, помню, еще тогда подумал: «А неплохо было бы остаться здесь навсегда!..»
Впрочем — стоп. Это неверно: «с первого раза». ТОГДА я был здесь один-единственный раз.
Постараюсь все рассказать связно; но не ручаюсь, что у меня это получится… Мне самому трудно собраться с мыслями, связать все воедино. Надеюсь только на то, что, сочувствуя мне, вы сможете меня понять…
В ту пору я, разругавшись с женой, волей-неволей оказался бомжем. Ночевал у приятелей — то там, то здесь. И в тот раз, поздним вечером, поднимаясь для ночевки к очередному знакомому, нагнал я на лестнице веселую и весьма немалочисленную компанию молодых людей. Что-то бросил вскользь, когда пытался обогнать их на лестнице; а они, хохоча и крича, ответили: пойдем с нами.
Так я и очутился здесь — под самой крышей, в художественной мастерской.
Оказалось: молодежь «обмывала» только что вышедшую книгу, которую иллюстрировала хозяйка сего чердака-салона.
Было безалаберно и шумно. Хорошо было. Никто не спросил меня: кто я такой и, собственно, как, по какому праву попал сюда? Даже имени моего никто не спросил. И следовательно: не узнал. Как зовут хозяйку — я смог узнать из разговоров; но сейчас уже забыл…
По стенам комнаток и коридора висели рисунки. Пришедшие выказывали свое восхищение, орали, шутили, курили; иногда — то в одном углу, то в другом — возникали споры, но, начавшись ни с того ни с сего, быстро гасли. Я бродил по комнатам, смотрел на рисунки, натыкался на гостей, принимал из чьих-нибудь рук очередной стакан, кто-то о чем-то меня спрашивал, я отвечал… Никто ни разу не дослушал моего ответа до конца.
Кого-то (бородатый, темные глубокие глаза, красивые руки с длинными тонкими пальцами) я спросил:
— Вы художник?
— Ага, — ответил он весело. — Рублев-Водкин. А вы тоже?
— Тоже, — сказал я. И окончательно успокоился.
Никто не обращал на меня ни малейшего внимания.
Молодая хозяйка чердака-салона, казалось, тоже не замечала меня.
Но как раз в этом, как выяснилось чуть позже, я ошибался.
В какую-то минуту, устав от шума, я присел с пустым стаканом на низкий диванчик, прикрыл глаза и, наверное, задумался о чем-либо — о чем, не помню; словом, забылся. Помню: я не был пьян, помилуй Боже, и не заснул мертвецким сном. Нет, не был я пьян, не стану клеветать на себя. Мне было здесь уютно, тепло, все мне нравилось, и компания нравилась, и хозяйка. И настроение, в общем, приподнятое было. Но разве не может человек немного отдохнуть, посидеть с закрытыми глазами?! В эту минуту, видимо, я и попался на глаза хозяйке мансарды.
И вот теперь я могу сказать наверняка: она меня запомнила, и я не понравился ей.
На следующий день она работала, рисовала для новой книги: типажи Сенной.
Почему-то вспомнила меня.
И — быстро-быстро набросала карандашом мой портрет.
Весьма зло нарисовала: я сижу на диванчике какой-то небритый, всклокоченный, с закрытыми плотно глазами — под глазами мешки, — с пустым стаканом в безвольной, словно в обморок упавшей руке.
Вышла несомненная карикатура. Но сходство — вот что мне лично обидно, — сходство, столь же несомненно, было. Если можно так сказать: один к одному. Что же, в какой-то мере утешает: это значит, что художница — талантлива. Или я все-таки ошибаюсь? И значит: утешения мне нет и не будет никакого?
Сама она осталась недовольна своей работой. В общем, как говорил Хемингуэй: не надо заканчивать работу вечером, чтобы утром стало понятно, что не надо было и начинать ее…
Изобразив меня, хозяйка поморщилась и небрежно засунула рисунок в ящик стола. И забыла обо мне. Ей нужен был «законченный пьяница». Но и на эту роль, получается, я тоже не годился.
Теперь я лежу здесь — в набитом ненужными рисунками ящике. Обреченный — если не на вечность, то на забвение. Не меняющийся — только желтеющий, точно монгол, от времени. Не Дориан Грей, куда там! Безымянный — среди работ художницы, имя которой сейчас я уже забыл.