Книга Последний предел - Даниэль Кельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто здесь?
— Это я, — сказал я, — Цёльнер. Забыл сумку. Анне пришлось срочно уехать к сестре, и она попросила меня побыть с вами, я сказал, да ради бога, и… Я только хотел вас предупредить. Если вам что-то понадобится…
— Что мне может понадобиться? — спокойно сказал он. — Жирная корова.
Черт подери, уж не ослышался ли я?
— Жирная корова, — повторил он. — Да и готовить не умеет. Сколько вы ей заплатили?
— Я не понимаю, о чем вы. Но если у вас найдется время для беседы…
— Вы спускались в подвал?
— В подвал?
Он постучал себя по носу:
— Запах я ведь чувствую.
— В какой еще подвал?
— Она же прекрасно знает, что мы не можем ее вышвырнуть. Здесь в горах все равно никого не найти.
— Мне… выключить лампу?
— Лампу… — Он нахмурился. — Нет-нет. Это условный рефлекс. Оставьте, пусть горит.
Он что, опять принял снотворное? Я достал из сумки диктофон, включил его и положил на пол.
— Что это было? — спросил он.
Лучше всего, наверное, было сразу же перейти к делу.
— Расскажите мне о Матиссе!
Он молчал. Очень хотелось увидеть его глаза, но он явно привык их не открывать, когда был без очков.
— У него был такой дом в Ницце. Я подумал, что тоже не отказался бы так когда-нибудь пожить. Какой сейчас год?
— Простите?
— Вы же ходили в подвал. Так какой год?
Я сказал.
Он потер лицо. Я посмотрел на его ноги. Не доставая до пола, болтались шерстяные тапочки, задралась штанина на безволосой, детской икре.
— Где мы?
— У вас в доме, — медленно произнес я.
— Ну так сколько вы заплатили этой жирной корове?!
— Я приду попозже.
Он вздохнул, я быстро вышел и закрыл за собой дверь. Нелегко мне придется! Дам ему пару минут, пусть сосредоточится.
За последней дверью я наконец обнаружил кабинет. Письменный стол, на нем компьютер, вращающийся стул, канцелярские шкафы, папки, стопки бумаг. Я сел, подперев голову руками. Солнце уже заходило, вдалеке кабина канатной дороги ползла вверх по склону горы, вот она блеснула в солнечном луче, исчезла над перелеском. Совсем рядом раздался грохот; я прислушался, но он больше не повторился.
А теперь все по порядку. Это ведь рабочее место Мириам, а ее отец, вероятно, здесь уже давным-давно не бывает. Сначала просмотрю все неубранные бумаги, потом заберусь в ящики письменного стола, сначала в нижние, потом дойду до верхних, потом на очереди шкафы, примусь за них, двигаясь слева направо. Если нужно, я могу быть аккуратным до педантизма.
В основном это оказались финансовые документы. Выписки из счетов и вкладов, в целом на меньшую сумму, чем я ожидал. Были там и квитанции, доказывающие существование тайного банковского счета в Швейцарии, сумма не так чтобы очень, но в случае необходимости для шантажа использовать можно. Договоры с владельцами художественных галерей: Богович получал сначала сорок, потом всего тридцать процентов — на удивление мало, тот, кто заключил с ним контракт, знал свое дело. Дальше страховка в частной компании на случай болезни — довольно крупная, — затем страховка на случай смерти, как ни странно, на имя Мириам, но не такая уж большая. Я включил компьютер, он со скрежетом загрузился и потребовал пароль. Я скормил ему «Мириам», «Мануэль», «Адриенна», «папа», «мама», «привет» и «пароль», но ни один вариант не подошел. Я в раздражении его отключил.
Потом взялся за письма. Машинописные копии бесконечной переписки с владельцами галерей по поводу цен, продаж, присылки на выставки отдельных картин, прав на репродукции, открытки, альбомы. Большинство писем сочинила Мириам, некоторые продиктовал и подписал ее отец, и только самые старые были написаны им собственноручно: переговоры, предложения, требования, даже просьбы Каминского-юноши, еще не обласканного славой. Писал он тогда сплошь каракулями, строчки скатывались вправо, из них выпрыгивали точки над «и». Копии нескольких ответов журналистам: «Мой отец никогда не причислял и не причисляет себя к сторонникам предметного искусства, поскольку, на его взгляд, это понятие лишено всякого смысла: предметна любая живопись или вообще никакая, вот, пожалуй, и все, что можно сказать по этому поводу». Несколько писем от Клюра и других знакомых: «а не встретиться ли нам», короткие ответы, поздравления с днем рождения и, отдельной аккуратной стопкой, рождественские открытки от Меринга. Приглашения из разных университетов прочитать лекцию; насколько я знал, он никогда не читал лекции, он явно им отказал. И копия любопытного письма Класу Ольденбургу: Каминский благодарил его за помощь, но, к сожалению, вынужден был признаться, что считает искусство Ольденбурга — «извините за прямоту, но в нашем ремесле лгать из вежливости — единственный грех» — пустым вздором. В самом низу, на дне последнего ящика, я обнаружил толстую кожаную папку, запертую маленьким замочком. Я тщетно потратил время, пытаясь открыть ее ножом для писем, и отложил, решив заняться ею попозже.
Взглянул на часы: надо поторопиться! А письма Доминику Сильва, Адриенне, Терезе? Это же была эпоха писем! Но я ни одного не нашел. Услышав шум мотора, я метнулся к окну. Внизу остановилась машина. Из нее вышел Клюр, оглянулся, сделал несколько шагов по направлению к дому Каминского, повернул в другую сторону — я вздохнул с облегчением — и распахнул свою садовую калитку. Рядом раздался сухой кашель Каминского.
Подошла очередь шкафов. Я перелистал толстые папки, документы, подтверждающие страховки, копии выписок из поземельного кадастра, десять лет назад он купил имение на юге Франции и вскоре продал его с убытком для себя. Материалы уголовного процесса, возбужденного им против владельца художественной галереи, который выставил на продажу его картины раннего, символистского периода. А еще старые альбомы для эскизов с детальными зарисовками траекторий, которые проходят лучи между различными зеркалами: я прикинул их стоимость и не сразу подавил желание стащить один. Я уже добрался до последнего шкафа: старые счета, копии налоговых деклараций за последние восемь лет; мне очень хотелось их просмотреть, но времени уже не было. В надежде обнаружить тайники или двойное дно, я обстукал задние стенки мебели. Лег на пол и долго всматривался во мрак под шкафами. Встал на стул и разглядывал их сверху.
Распахнул окно, сел на подоконник и закурил. Ветер уносил пепел, я задумчиво выпустил струйку дыма, рассеявшегося в прохладном воздухе. Солнце уже коснулось одной из горных вершин, вот-вот совсем зайдет. Так, значит, осталась только эта папка. Я отшвырнул сигарету, сел за письменный стол и вынул перочинный нож.
Всего один ровный надрез, сверху вниз, на обратной стороне. Кожа, уже потрескавшаяся, со скрипом подалась. Я осторожно, медленно разрезал папку, потом надорвал ее. Никто не заметит. Зачем ее доставать, пока жив Каминский? А потом все едино.