Книга Изамбар. История прямодушного гения - Иванна Жарова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И, увидев в пылких черных глазах слезы искренней благодарности, епископ бережно обхватил исхудавшие плечи музыканта и повернул его обратно к выходу.
– Пойдем, Эстебан. Пойдем, если хочешь, за монастырскую калитку, туда, где нас никто не услышит…
Епископ был совершенно прав: на ходу грешная душа облегчается легче и естественней, да и воспоминания становятся живее. Зато чувства успокаиваются.
Топча высокие луговые васильки, чья синева казалась украденной с самого неба и нечаянно растерянной среди шелковистых травяных стеблей, под лучами еще не жаркого, лишь слегка припекающего солнца и освежающими порывами ветерка Эстебан уже не плакал.
– Я не могу представить, монсеньор, как я останусь, а его не будет, – признался органист. – Вы верно заметили, что в прошлый раз я сказал вам не все. Больше того, я сказал вам неправду, когда согласился, что пришел в эту обитель из-за органа. Нет, монсеньор! Я пришел сюда из-за Изамбара, пришел за ним вслед. Я не мог его оставить!
– Как так? – осторожно поинтересовался епископ, замедляя шаг. – В каком смысле «не мог оставить»?
– Так, монсеньор! Я не мог вынести даже мысли о том, что больше никогда его не увижу. Да и сейчас не могу. Мне кажется, эта мысль для меня страшнее смерти. Я пошел бы за ним и на костер, если бы только он согласился взять меня с собой!
«Господи!» – мысленно воскликнул монсеньор Доминик, глядя в страстные черные глаза. Это были глаза влюбленного, да, ревнивого влюбленного, готового и умереть вместе с предметом своей страсти, и убить его.
– Он не согласится, поверь мне. Ты даже не в состоянии понять, за что он идет на смерть! – веско заметил епископ.
Реакция органиста была бурной.
– Я знаю, все из-за его проклятой математики! Он всегда убегал от меня в свою математику! Восемь лет я лишь издали, лишь украдкой смотрел на него! За восемь лет он не сказал мне ни слова! Наверное, в его голове ничего не осталось, кроме цифр и формул да еще этих языческих философов, от которых здесь все посходили с ума, когда он перевел их! Конечно, со мной ему говорить не о чем – ведь я не знаю греческого! – кричал и отчаянно жестикулировал Эстебан.
– А раньше? – опасливо спросил епископ. – Ведь ты не знал греческого и раньше! Если я верно понял тебя в прошлый раз, до монашества у вас с Изамбаром находились темы для разговора.
И, взглянув на органиста весьма красноречиво, монсеньор Доминик вдруг прибавил:
– Между вами что-то было, Эстебан?
– Помилуйте, монсеньор! – В возгласе музыканта отчетливо прозвучала горечь, даже досада. – Помилуйте! Это невозможно!
Он сверкнул глазами так, что епископ ощутил легкую дрожь в спине.
– В его сердце никогда, я знаю, никогда не было места для меня! Никогда, – повторил он жестко, и острая, злая улыбка полоснула его и без того большой рот. – В этом широком сердце, монсеньор, могли уживаться всё и вся: хоралы и галантная поэзия, лютня и циркуль, Евклид и арабские звездочеты, святая Цецилия и перезрелая куртизанка. Только для меня одного оно закрыто!
– Быть может, в этом больше твоей вины, чем его? – предположил монсеньор Доминик, умело скрывая собственную заинтересованность, и прибавил как бы между прочим: – Я слышал, среди куртизанок попадаются чрезвычайно образованные особы. А уж в обхождении они столь искусны, что не смутят даже ангельски невинного юноши, чему у них стоило бы поучиться…
Органист остановился и мрачно посмотрел на епископа.
– Вы правы, монсеньор, – сказал он, комкая в руках сорванный пучок травы. – Если б вы только знали, как вы правы! Эта рыжая бестия… – Он вдруг затряс головой и нервно захихикал. – Она была отнюдь не дура. И как она окрутила его! А ведь он тогда и вправду был похож на ангела… Во всем Гальмене не нашлось бы девицы, которая дышала бы ровно, когда он шел мимо, а он даже не понимал, что все они вздыхают по нему! Я ведь уже говорил вашему преосвященству… Но надо было знать его, каким он был…
Органист помолчал, мигом сделавшись задумчивым, серьезным, видимо подбирая нужное слово, и, найдя, выговорил с неожиданным, казалось, совсем не свойственным ему благоговением:
– Нездешним. Изамбар и теперь странный, согласитесь. Не такой, как все люди. Но тогда он как будто… Нет, не с Луны свалился – она ведь близко. Как будто он прилетел с какой-то далекой, очень далекой звезды.
Не сговариваясь, оба взглянули друг на друга и опустились в самую гущу васильков, необыкновенно крупных и высоких именно в этом месте. Ветерок подул сильнее, перебирая, волосок к волоску, мелкие блестящие завитки в черном руне, беспощадно испорченном тонзурой, и все-таки своевольном, непокорном, бунтующем. А человек, столь похожий на свои волосы, угловатый и неуклюжий в монашеском одеянии, которое носил уже восемь лет, смотрел мимо епископа, сквозь травяную зелень и синь васильков, в даль прошлого, в миг своей первой встречи с тем, за кем он пришел, как собака, в жизнь, где все было против его естества. И совсем другой голос, однажды уже слышанный монсеньором Домиником, тихий, глубинный, полился из груди органиста сам собою:
– Учитель наш был дивным человеком, каких на свете мало. А как музыкант он и вовсе не знал себе равных. И в Гальмене, и в Альне, и в Долэне его называли Гением Органа и Волшебником Лютни. Он служил органистом в Гальменском кафедральном соборе и делал вид, что за небольшую плату дает уроки музыки. То есть так думали горожане. На деле же двери его дома всегда были открыты для нас, его учеников, и он делил с нами все, что имел сам, как с родными детьми. Многие из нас бедствовали и, если бы не его щедрость, навряд ли дотянули бы до дня, когда смогли жить музыкой. А он превыше всего ценил талант и учил нас, не скупясь вкладывать в игру все сердце.
Был обеденный час, и мы, как обычно, сидели за столом в самой большой комнате его старого уютного дома. Вошла старушка экономка и сказала, что в двери к господину учителю стучится очередной юноша с лютней и просит принять его. Учитель кивнул, и через пару минут юноша предстал перед ним, а мы притихли и во все глаза разглядывали нежданного гостя.
Сперва нам показалось, что это переодетая девушка-подросток, тонкая, изящная, с нежной от природы, но сильно обветренной кожей. И еще показалось – когда он вошел, в комнату повеяло каким-то другим, нездешним, горячим солнцем и другой пылью, более сухой и летучей; что за спиной его – степные дороги, горные тропы, пески пустыни и все это тянется вслед за ним на подоле потрепанного, выцветшего плаща, в чьих складках тонула, словно призрак в тумане, в самом деле призрачная фигурка, ничтожно маленькая и незначительная в окружавшем ее незримом, но почти осязаемом вихре. Дух странствий вошел в уютно убранную комнату вместе с этим юношей, дохнул нам в лица, и в цветных лоскутках заплат на его плаще, в стоптанных башмаках, в темной позолоте загара на чуть выступающих скулах увидели мы признаки несметного богатства, что лишь притворяется нищетою. И каждый из нас, я знаю твердо, позавидовал в тот миг его дорогам, сокровищам его дней, пестрых, как эти заплаты, ярких и странных, как эти глаза, карие, но мерцающие множеством оттенков. И каждый почувствовал себя несмышленым птенцом, пригревшимся под теплым крылом учителя. Тот, кто стоял перед нами, был юн, моложе многих из нас, но он уже видел мир, и все, о чем мы лишь пели в песнях, таких красивых и волнующих, но чужих, хранилось в сундуках его памяти, в кладовых его ума, в глубинах его сердца. Эта маленькая птичка, залетевшая на нашу голубятню чудом и волей судьбы, принесла с собой свое небесное одиночество, без которого не бывает свободы. Да, монсеньор, это правда: мы почувствовали с первого взгляда и зной раскаленной пыли, и холод ночного неба, верных спутников его странствий, – ведь наш учитель учил нас музыке, искусству чувствовать и изливать свои чувства в звуках. И первое, что мы сделали, – это позавидовали, даже еще не вполне понимая чему.