Книга Фердидурке - Витольд Гомбрович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что мне сказать еще? Сифон умер. Изнасилованный через уши, он не мог прийти в себя, никак не мог отторгнуть зловещих элементов, привитых ему через уши. Тщетно он терзался, целыми часами пытался позабыть просвещающие слова, которые вопреки своей воли услышал. У него развилось отвращение к своему оскверненному типу, и он ощущал в себе какой-то неприятный осадок, постоянно это на нем сказывалось, он сплевывал, давился, хрипел, кашлял, но не мог, чувствуя себя недостойным, однажды к вечеру он повесился на вешалке. Что стало величайшей сенсацией, даже в печати появились заметки. Ментус, однако, мало от этого выиграл, смерть Сифона никак не повлияла на состояние его рожи. Ну и что с того, что Сифон умер? Мины, которые он делал во время поединка, приклеились к его лицу – не так легко отделаться от мин, раз стронутое с места лицо само по себе не принимает прежнего вида, оно не резиновое. Так что Ментус продолжал ходить с рожей столь неприятной, что даже Гопек и Мыздраль, друзья, избегали его, насколько это им удавалось. И чем он делался уродливее, тем, разумеется, чаще вздыхал о парне; но чем больше он вздыхал о парне, тем, понятное дело, уродливее становилась его рожа. Несчастье нас сблизило, он о парне вздыхал, а я о современной, вот так в совместных вздохах и текло потихоньку время, а действительность по-прежнему была недоступной и недостижимой, словно у нас на лицах высыпала сыпь. Он рассказывал мне, что у него есть шансы на обладание служанкой Млодзяков – в тот вечер, проходя через кухню и будучи под газом, он сорвал у нее поцелуй, но это нисколько его не удовлетворило.
– Это не то, – говорил он, – это не то. Сорвать у девки поцелуй? Девка, правда, босоногая, прямо из деревни, и – как я дознался – брат у ней парень, да что ж из того, сволота, черт, зараза (и он употребил другие выражения, которые я не стану повторять), сестра не брат, домашняя прислуга не парень. Хожу к ней по вечерам, когда твоя инженерша Млодзяк на сессии комитета, болтаю, плету всякое, даже по-мужицки шпарю, но она пока никак не признает меня за своего.
Вот так и формировался его мир – со служанкой на втором плане, с парнем на первом. А мой мир весь без остатка переместился из школы в дом Млодзяков.
Инженерша Млодзяк с проницательностью матери быстро заметила, что я втюрился в ее дочь. Мне незачем добавлять, что инженершу, которую для начала уже Пимко неплохо раззадорил, еще больше раззадорило это открытие. Старомодный и манерный мальчик, не умевший скрыть своего восхищения современными атрибутами гимназистки, был своего рода языком, которым она могла посмаковать и прочувствовать все прелести дочери, а косвенно – и свои собственные. Вот так я и стал языком этой толстой женщины – и чем более был я старомодным, неискренним и неестественным, тем лучше ощущала она современность, искренность и простоту. И потому две эти инфантильные действительности – современная, старомодная, – воспламеняя одна другую, возмущаясь и возбуждаясь тысячами наидиковеннейших сцеплений, соединялись и нагромождались в мир все более бессвязный и зеленый. И до того дошло, что старая Млодзяк принялась красоваться передо мною, хвалиться и хвастаться современностью, которая ей просто-напросто заменяла молодость. За столом или в свободные минуты беспрерывно шли разговоры о Свободе Нравов, Эпохе, Революционных Потрясениях, Послевоенных Временах etc., и старую восхищало, что она может быть на Эпоху моложе мальчика, который был моложе ее годами. Из себя она сделала молодку, а из меня старика.
– Ну, как там наш молодой старичок? – говаривала она. – Наше тухлое яйцо?
И с изысканностью интеллигентной современной инженерши, каковой она была, она донимала меня житейской своей предприимчивостью, и своим жизненным опытом, и тем, что знает жизнь, и тем что она, санитарка, была пинаема в окопах в годы Великой Войны, и энтузиазмом своим, горизонтами своими И своим либерализмом женщины Передовой, Деятельной, Смелой, а равно нравами своими современными, повседневным принятием ванны и открытым хождением в некую, до того законспирированную уборную. Странные, странные вещи! Пимко время от времени навещал меня. Старый педагог наслаждался моею попочкою. – Какая попочка, – бормотал он, – несравненная! – и по мере возможности еще подзадоривал инженершу Млодзяк, доводя почти до абсурда genre старомодного педагога и старательнейшим образом выражая возмущение современной гимназисткой. Яобратил внимание на то, что в иных местах, скажем с Пюрковским, он не был вовсе таким старым, не держался старомодных принципов, и я не мог понять, то ли Млодзяки пробуждают в нем эту старомодность, то ли, напротив, он пробуждает современность у Млодзяков, то ли, наконец, они взаимно, одновременно впадают в зависимость друг от друга ради высшей правды поэзии. Я и до сего дня не знаю, то ли Пимко, впрочем ведь учителишка абсолютный, скатился к довоенному типу учителишки, подталкиваемый послевоенной разнузданностью барышни Млодзяк, то ли сам он спровоцировал разнузданность, нарочито напялив на себя такую как раз личину – злосчастного и бездарного – славного дедушки. Кто кого тут создавал – современная гимназистка дедушку или же дедушка современную гимназистку? Вопрос довольно-таки беспредметный и бесплодный. Как удивительно, однако же, кристаллизуются целые миры между коленками двух людей.
Так или иначе, но оба они чувствовали себя в сложившихся обстоятельствах превосходно, он – педагог, придерживающийся устаревших принципов и взглядов, она – разнузданная, и постепенно визиты его все более затягивались, мне уделял он все меньше внимания, сосредоточиваясь на современности. Стоит ли признаваться? Я ревновал к Пимке. Страдал я нечеловечески, видя, как эти двое дополняют друг друга, приходят к согласию, рифмуют песенку, как совместно создают маленькую старомодную поэмку с перчиком, и я покрывался позором, наблюдая, как старая развалина с коленками, в тысячу раз худшими, чем мои, куда как лучше меня спелся с современной. В особенности Норвид сделался для них предлогом к тысяче игр, добродушный Пимко не мог смириться с ее невежеством в сем предмете, это оскорбляло самые святые его чувства, а она предпочитала прыгать с шестом – и вот он беспрестанно возмущался, а она смеялась, он предписывал, а она не желала, он молил, а она прыгала – без конца, без конца, без конца! Я восхищался мудростью, опытностью учителишки, который, ни на минуту не переставая быть учителишкой, ничуть не поступаясь принципами учителишки, умел, однако, наслаждаться современной гимназисткой, прибегая к методу контраста и способу антисинтеза, как он учителишкой побуждал ее быть гимназисткой, она же гимназисткой возбуждала в нем учителишку. Ревновал я страшно, хотя ведь и я тоже возбуждал ее антисинтезом и я был ею возбуждаем – но, Боже мой, не хотел я быть с нею старомодным, я хотел быть с нею современным!
Эй, мука, мука, мука! Я не мог и не мог высвободиться из нее. Прахом пошли все попытки высвобождения. Насмешки, которых я не щадил для нее в мыслях, не давали никаких результатов – да чего, в сущности, стоит такая дешевая насмешка за спиной? Да, впрочем, насмешка была не чем иным, как только вознесением ей хвалы. Ибо под покровом насмешки притаилась отравлявшая меня страсть нравиться – если я и язвил, то, пожалуй, исключительно того ради, чтобы украситься павлиньим хвостом издевки, и потому только, что она меня оттолкнула. А такая издевка оборачивалась против меня, пристраивая мне рожу, еще более пакостную и жуткую. И с такой издевкой я не осмеливался выступить перед нею – она пожала бы плечами. Ибо девушка, ничем в этом отношении не отличающаяся от других людей, никогда не испугается того, кто издевается, поскольку он не был допущен… А шутовская на нее атака, тогда, в ее комнате, привела лишь к тому, что с той поры она держалась начеку, игнорировала меня – игнорировала так, как лишь современная гимназистка это умеет, хотя прекрасно знала о моей влюбленности в ее современные прелести. И она их поэтому выпячивала с изысканной и упорной жестокостью, старательно, однако, остерегаясь всякого кокетства, которое могло бы поставить ее от меня в зависимость. Правда, сама она становилась все более дикой, нахальной, смелой, резкой, гибкой, спортивной, коленистой, легко давала увлечь себя современными чарами. И она сиживала за обеденным столом, ах, зрелая в незрелости, самоуверенная, равнодушная ко всему и вся погруженная в себя, а я сидел для нее, для нее, для нее сидел я и не мог ни секунды не сидеть для нее, я в ней был, она меня вместе с моими издевками держала в себе, ее вкусы, ее пристрастия были для меня превыше всего, и я мог нравиться себе лишь постольку, поскольку нравился ей. Пытка – погрузиться по уши в современную гимназистку и так в ней торчать. И ни разу не удалось мне уличить ее хотя бы в малейшем отступлении от современного стиля, никогда ни единой щелки, через которую я мог бы выскользнуть на свободу, дать стрекача!