Книга Венок ангелов - Гертруд фон Лефорт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты только посмотри на эти метафизически стройные колонны! – воскликнул он. – Расцвет мощной романской эпохи, определившей внешний облик собора, внутри уже как будто обожжен дыханием рока: эти колонны – не случайность, а пророчество! Под клиросом спит не только могучий род салийцев[33], построивших усыпальницу, но и сын великого Штауфена, о котором поэт сказал:
Унес в подземелье с собою
Величье империи он…[34]
Эти строки могут быть отнесены и к собору: здесь в буквальном смысле погребено величие рейха – это он унес его с собой…
Энцио внезапно умолк: снаружи послышалась барабанная дробь. Его лицо приняло необычайно властное и в то же время странно беспомощное выражение. И по этому выражению, отразившему его страдание, я наконец по-настоящему поняла всю чудовищность реальности, в которой оказалась Германия.
– Энцио!.. – произнесла я шепотом. – Ты не до конца процитировал слова поэта о великом Штауфене. У него ведь сказано:
Унес в подземелье с собою
Величье империи он.
Но в срок свой, хранимый судьбою,
Воздвигнет поруганный трон.
В лице его что-то дрогнуло. Рука его тоже вздрогнула, но он остался неподвижен, он все еще пребывал в своем благоговейно-молитвенном восторге.
– Спасибо!.. – ответил он тихо. – Спасибо тебе, Зеркальце. Как хорошо, что ты рядом!
Мы опять умолкли. Барабанная дробь постепенно удалилась и стихла.
Все только что сказанное им, продолжал Энцио, имея в виду слова поэта, и есть главная линия, главная цель его будущей жизни: это грядущее возвращение – вот то, ради чего он живет. Ибо речь идет не просто об избавлении нашего народа от позора и нищеты, как я могла подумать при виде его газетных статей; это всего лишь пролог, чтобы воодушевить и увлечь за собой простых людей! Речь идет о непреходящем и непреложном праве нашего народа, о его великом, неподвластном времени предна-значении, о том, что погребено здесь, в соборе, – о величии рейха!
В его голосе и во всем его облике была какая-то странная возвышенность – он как будто пришел здесь, под этими торжественными сводами, в состояние, близкое к экстазу. Я вновь почувствовала страх и невольно медлила с ответом. Но ведь это было так понятно – то, что он желал увидеть наше отечество в его прежнем величии, как в далеком прошлом, когда все народы любили и почитали его как оплот мира на всей земле! Ибо этим оплотом мира и был старый рейх, а Энцио говорил именно о величии старого рейха. Он смотрел на меня почти заклинающе: «Пожалуйста, пойми меня, прошу тебя, пойми же меня!»
– Я понимаю тебя, любимый, – поспешила я его успокоить. – Ты борешься за то, что для тебя – величайшее благо на земле: за высшее временное благо нашего народа.
– Почему «временное благо»? – возразил он нетерпеливо. – Рейх вечен.
Мы оба умолкли, смущенные внезапностью признания, которое, по-видимому, случайно сорвалось с его губ и которого я не ожидала. Или все-таки ожидала? Мое внутреннее зеркало отчетливо показало причину моего страха, ибо рейх не был вечен, вечным не может быть ничто земное, вечен один лишь Бог! Я почувствовала близость бездны, которая вот-вот должна была разверзнуться, но мне еще раз, в последний раз, удалось скрыть это от самой себя. Ах, я ведь была всего лишь любящей женщиной – разве может любящая женщина признать неправоту возлюбленного? Стряхнув оцепенение, я мгновенно увидела единственную возможность быть понятой. Безусловно, ничто земное не вечно, но все земное может быть олицетворением вечного, если оно посвящено Богу. Быть может, с идеей старого рейха была связана некая религиозная страсть, – может, это символ Царства Христа? Ведь коронация императоров когда-то была чуть ли не таинством. Я сказала об этом Энцио.
При слове «таинство» он чуть заметно вздрогнул. Потом медленно, словно преодолевая какое-то внутреннее сопротивление – какое-то необычайно сильное сопротивление! – произнес:
– Не знаю, что ты хочешь этим сказать, но знаю, что ко мне это не имеет никакого отношения. В моем царстве не будет никаких таинств. Таинство – что это вообще за понятие? Для нас, современных людей, оно совершенно недоступно. Я абсолютно ничего не могу себе представить, произнося это слово.
И вот теперь я должна была бы рассказать ему о таинстве брака, он, так сказать, сам вложил мне эту тему в уста, но одновременно как будто сам же лишил меня дара речи.
– Энцио, – сказала я. – Почему ты говоришь о своем царстве? Это звучит так, словно я имею в виду иное царство, чем ты.
– Боюсь, что так оно и есть, – ответил он со сдержанной страстью. – В твоей голове, по сути, одна лишь религия. В твоей голове – царство, выдуманное попами, которые выставили здесь эту увенчанную короной фигуру Христа, самое немыслимое из всего, что можно только представить себе здесь, перед лицом воплощенного имперского могущества. Если бы все было так, как хотел Христос, наш народ должен был бы смириться с поражением и принять этот позорный мир.
– Энцио, если бы все было так, как хотел Христос, то никакого позорного мира бы не было, – ответила я. – Там, где действительно незримо присутствует Христос, нет ни победителей, ни побежденных, а есть лишь примиренные друг с другом.
Лицо его как будто передернула судорога. На нем появилось что-то недоброе, почти глумливо-насмешливое.
– Ах, ты имеешь в виду множество братьев и сестер, у которых один, единый Отец!.. Но ничего этого нет! А есть лишь победители и побежденные – ни о каком примирении народов не может быть и речи! Побежденный будет всегда, вновь и вновь, восставать на борьбу, это его право и единственная надежда. Христос так же мало изменил этот мир, как и великие мыслители, Он оказался так же бессилен, как и они, – нет, Он даже еще слабее! Зачем народу Бог, перед Которым все народы – братья? Какой ему в том прок? Удел такого Бога – разве что терновый венец! В моем же царстве будут лишь лавровые венки!..
Он произнес все это в сторону, мимо меня, в гулкую глубину пространства, очень тихо, но как-то устрашающе легко и непринужденно. Профиль его отважного лица, слегка побледневшего от страсти, был так резок, словно его вырезали на этих серых камнях, которые, однако, при его словах, казалось, содрогнулись до самого дна своих безмолвных склепов. У меня появилось ощущение, будто слова поэта, которыми я только что утешала друга, внезапно утратили свой смысл и собор все же действительно обратился в могилу рейха. Ведь корону, парившую в полумраке над алтарем, великие императоры носили во имя Христа, Его крест украсил этот главный символ империи; я видела, как он мерцает и поблескивает там наверху, точно некое таинственное обетование. Разве не означал он и для народов того же, что и для отдельных людей, – что каждый из них не есть нечто отдельное от других, но часть целого, именуемого Любовью? Не означал ли он того же и для моего народа? Не было ли именно это его истинным, изначальным предназначением? Мои глаза вновь обратились к фигуре Христа в терновом венце сбоку от алтаря. Я вдруг словно и здесь, в соборе имперского города Шпейера, услышала незабываемую песнь, взвившуюся тогда, в Чистый четверг, пронзительной скорбью под купол собора Святого Петра в Риме, песнь, подобную сиротливо-одинокому голосу, затерянному в темных просторах Вселенной, кроткую от боли, бесконечную от любви, неутолимую песнь-скорбь: «Jerusalem, Jerusalem, convertere ad Dominum Deum tuum…»[35]