Книга Это моя война, моя Франция, моя боль - Морис Дрюон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Увы, нельзя перечитать Реймонда Мортимера, потому что он умышленно ничего не опубликовал, кроме одной книжечки «Try Anything Once»,[43]где содержатся три коротких текста, которые показались ему самыми завершенными из сотен, написанных для «Нью стейтмент» и «Санди таймс». Он предварил их автопортретом: «The author is a shameless elitist who always preferred liberty to equality…»[44]
Слово «shameless» хорошо его определяло: без стыда, без утайки, без лицемерия, всегда такой, какой есть. Он был гомосексуалистом, но не стыдился этого, не выставлял напоказ и не был склонен к прозелитизму — совершенно сдержанный и совершенно независимый ум.
Длинная волнистая прядь над чеканным профилем, внимательный и благожелательный взгляд: он был любопытен ко всему, но от всего отстранен.
Я не знал никого другого, способного так погрузиться в непринужденную беседу, кем бы ни был его собеседник: старьевщиком, герцогом, археологом, фермером, электриком или офицером индийской армии.
Ему было достаточно одной-единственной статьи, чтобы обеспечить успех книги. Какой молодой преподаватель Оксфорда или Кембриджа, погружаясь в еженедельники, не выуживал оттуда антологию Мортимера — панораму литературы середины XX века?
Он делил с двумя друзьями очаровательный, напоминавший фонарь деревенский домик в Хенли, на берегу Темзы, где была пришвартована длинная плоскодонная лодка из светлого лакированного дерева.
У каждого из троих имелась своя квартира в Лондоне. Но они были связаны общими сентиментальными воспоминаниями, а потому бывали здесь каждый уикэнд, чтобы вместе насладиться преходящей жизнью.
Эрдли Ноулз, высокий робкий блондин поразительной красоты, был не лишенным достоинств художником-постимпрессионистом, который по вечерам охотно занимался вышивкой.
Эдвард Сэквилл-Уэст, аристократ, музыковед, вел рубрику в нескольких специализированных журналах. С виду хрупкий, если не сказать тщедушный, он был образцом эстетства. Даже носил перстень, оправа которого позволяла менять камни, подбирая их в тон к костюмам.
Он написал для Бенжамена Бриттена оперу «The Rescue»,[45]которая была поставлена только на английском радио. Я перевел ее для Франции под названием «Освобожденная Итака», но никто не подумал исполнить ее на сцене.
Во время войны уик-энды в Лондоне, когда все жители перебирались в деревню, были довольно мрачными, особенно для изгнанника. Дом в Хенли нередко становился моим прибежищем. Дружба с английскими гомосексуалистами никогда меня не стесняла, хоть мы и не состояли в братстве. Их общество было одним из самых приятных для меня, и эти трое эстетов принимали меня по-дружески.
Мы проводили увлекательнейшие вечера, поскольку их эрудиция простиралась на все виды искусства, все эпохи, все цивилизации. Направление беседе задавал Реймонд, который обычно сидел, утопая в глубинах своего кресла и качая ногой в старой лакированной туфле. Эрдли по малейшему поводу бегал справляться в словаре. Его «Harraps» был практически постоянно открыт.
Когда через двенадцать лет трое моих друзей стали прообразами «трех пчел» — «the three bees» — в последнем томе «Сильных мира сего», никто из них на меня не обиделся за картину, которую я списал с их фаланстера, и все как один восприняли ее с юмором. Собственно, пчелой тут был я и извлек из них свой мед.
Эдварду Сэквиллу-Уэсту, как старшему сыну, на склоне лет случилось стать восьмым лордом Сэквиллом. Бархатную мантию и корону пэра он надел всего один раз, чтобы явиться на заседание палаты лордов. Потом, не имея ни желания, ни средств поддерживать один из самых больших в Англии замок Ноулз, со всеми его викторианскими пристройками и кухнями для шестидесятиметровых столовых залов, Эдди подарил его Национальному трасту: «For three hundred years only». Всего на триста лет. Прекрасная вера в постоянство британских институтов!
Реймонд Мортимер элегантно состарился, сохранив нетронутыми живость и веселость ума. Дружба между нами стала крепкой как камень, но камень высоких достоинств, вроде алебастра. Приезжая в Париж, он доставлял мне удовольствие останавливаться в моем доме. Он как раз гостил у меня, когда умер Эдди Сэквилл, и именно я принес ему скорбную весть. Мир вокруг него сужался.
Свои последние французские каникулы, всего за несколько месяцев до ухода из жизни, он провел в аббатстве Фез, в Жиронде. Он привязался к моей жене Мадлене, испытывая к ней восторженную любовь. Надеюсь, мы немного скрасили ему конец дней. Нам очень его не хватает.
«Гамильтон-хаус»
В конце Пикадилли существовал, да и по-прежнему существует, хотя и стал не так заметен с тех пор, как перепланировка немного изменила вид Гайд-Парк-Корнер, ансамбль из трех зданий, объединенных в отель под названием «Гамильтон-хаус». Почему он был так назван? Никто не знал. Во всяком случае, леди Гамильтон никогда там не проживала.
Здания, выходившие углом на Парк-лейн, были построены в несколько агрессивном тюдоровском стиле и принадлежали маркизе Куинсбери. В центральном из них, Георгианской эпохи, женился лорд Байрон. Пройдя несколько дверей, еще можно было увидеть бальный зал с бело-золотым убранством, который служил лишь для того, чтобы громоздить тут до потолка сломанную мебель, десятилетиями ожидавшую маловероятной починки. Третье же здание не имело ничего, что привлекало бы внимание. Из здания в здание переходили по разноуровневым внутренним коридорам.
Несмотря на прекрасное местоположение отеля, цены в нем были скромные из-за его относительной ветхости. Он предназначался для постояльцев двух типов. С одной стороны, давал приют проезжим младшим офицерам союзнических армий, а с другой — служил местом жительства блокированных войной иностранцев, которых британские службы, не особенно подозревая, предпочитали держать под негласным контролем.
Именно в «Гамильтон-хаусе» я встретил женщину, ставшую прототипом главной героини одного из своих будущих романов.
Она была увенчана чем-то вроде шлема из леопардовой шкуры и облачена в отороченное леопардом длинное потертое пальто из черного бархата, на руках — поношенные леопардовые перчатки. Кроваво-красные губы на оштукатуренном лице и ресницы, размашисто приклеенные черной тушью; эта высокая, худая женщина была уже по ту сторону всякого возраста: полупризрак-полутруп. Встретив ее в холле, американские лейтенанты застывали, разинув рот, и даже англичане, безразличные к любым сумасбродствам, оборачивались на нее, проходя по Пикадилли.
Никто и не догадывался, глядя на эту развалину, что некогда она была одной из самых знаменитых, самых вожделенных женщин Европы.