Книга Отчаяние - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стал читать, — и вскорe уже не знал, читаю ли или вспоминаю, — даже болeе того — преображенная память моя дышала двойной порцией кислорода, в комнатe было еще свeтлeе оттого, что вымыли стекла, прошлое мое было живeе оттого, что было дважды озарено искусством. Снова я взбирался на холм под Прагой, слышал жаворонка, видeл круглый, красный газоем; снова в невeроятном волнении стоял над спящим бродягой, и снова он потягивался и зeвал, и снова из его петлицы висeла головкой вниз вялая фиалка. Я читал дальше, и появлялась моя розовая жена, Ардалион, Орловиус, — и всe они были живы, но в каком-то смыслe жизнь их я держал в своих руках. Снова я видeл желтый столб и ходил по лeсу, уже обдумывая свою фабулу; снова в осенний день мы смотрeли с женой, как падает лист навстрeчу своему отражению, — и вот я и сам плавно упал в саксонский городок, полный странных повторений, и навстрeчу мнe плавно поднялся двойник. И снова я обволакивал его, овладeвал им, и он от меня ускользал, и я дeлал вид, что отказываюсь от замысла, и с неожиданной силой фабула разгоралась опять, требуя от своего творца продолжения и окончания. И снова, в мартовский день, я сонно eхал по шоссе, и там, в кустах, у столба, он меня уже дожидался:
«…Садись, скорeе, нам нужно отъeхать отсюда».
«Куда?» — полюбопытствовал он.
«Вон в тот лeс».
«Туда?» — спросил он и указал…
Палкой, читатель, палкой. Палкой, дорогой читатель, палкой. Самодeльной палкой с выжженным на ней именем: Феликс такой-то из Цвикау. Палкой указал, дорогой и почтенный читатель, — палкой, — ты знаешь, что такое «палка»? Ну вот — палкой, — указал ею, сeл в автомобиль и потом палку в нем и оставил, когда вылeз: вeдь автомобиль временно принадлежал ему, я отмeтил это «спокойное удовлетворение собственника». Вот какая вещь — художественная память! Почище всякой другой. «Туда?» — спросил он и указал палкой. Никогда в жизни я не был так удивлен…
Я сидeл в постели, выпученными глазами глядя на страницу, на мною же — нeт, не мной, а диковинной моей союзницей, — написанную фразу, и уже понимал, как это непоправимо. Ах, совсeм не то, что нашли палку в автомобилe и теперь знают имя, и уже неизбeжно это общее наше имя приведет к моей поимкe, — ах, совсeм не это пронзало меня, — а сознание, что все мое произведение, так тщательно продуманное, так тщательно выполненное, теперь в самом себe, в сущности своей, уничтожено, обращено в труху, допущенною мною ошибкой. Слушайте, слушайте! Вeдь даже если бы его труп сошел за мой, все равно обнаружили бы палку и затeм поймали бы меня, думая, что берут его, — вот что самое позорное! Вeдь все было построено именно на невозможности промаха, а теперь оказывается, промах был, да еще какой, — самый пошлый, смeшной и грубый. Слушайте, слушайте! Я стоял над прахом дивного своего произведения, и мерзкий голос вопил в ухо, что меня не признавшая чернь может быть и права… Да, я усомнился во всем, усомнился в главном, — и понял, что весь небольшой остаток жизни будет посвящен одной лишь бесплодной борьбe с этим сомнeнием, и я улыбнулся улыбкой смертника и тупым, кричащим от боли карандашом быстро и твердо написал на первой страницe слово «Отчаяние» — лучшего заглавия не сыскать.
Мнe принесли кофе, я выпил его, но оставил гренки. Затeм я наскоро одeлся, уложился и сам снес вниз чемодан. Доктор, к счастью, не видeл меня. Зато жеран удивился внезапности моего отъeзда и очень дорого взял за номер, но мнe было это уже все равно. Я уeзжал просто потому, что так принято в моем положении. Я слeдовал нeкой традиции. При этом я предполагал, что французская полиция уже напала на мой слeд.
По дорогe в город я из автобуса увидeл двух ажанов в быстром, словно мукой обсыпанном автомобилe, — мы скрестились, они оставили облако пыли, — но мчались ли они именно затeм, чтобы меня арестовать, не знаю, — да и может быть это вовсе не были ажаны, — не знаю, — они мелькнули слишком быстро. В городe я зашел на почтамт, так, на всякий случай, — и теперь жалeю, что зашел, — я бы вполнe обошелся без письма, которое мнe там выдали. В тот же день я выбрал наудачу пейзаж в щегольской брошюркe и поздно вечером прибыл сюда, в горную деревню. А насчет полученного письма… Нeт, пожалуй, я все-таки его приведу, как примeр человeческой низости.
«Вот что. Пишу Вам, господин хороший, по трем причинам: 1) Она просила, 2) Собираюсь непремeнно Вам сказать, что я о Вас думаю, 3) Искренне хочу посовeтовать Вам отдаться в руки правосудия, чтобы разъяснить кровавую путаницу и гнусную тайну, от которой больше всего, конечно, страдает она, терроризированная, невиноватая. Предупреждаю Вас, что я с большим сомнeнием отношусь к мрачной достоевщинe, которую Вы изволили ей рассказать. Думаю, мягко говоря, что это вранье. Подлое при этом вранье, так как Вы играли на ее чувствах.
Она просила написать, думая, что Вы еще ничего не знаете, совсeм растерялась и говорит, что Вы рассердитесь, если Вам написать. Желал бы я посмотрeть, как Вы будете сердиться: это должно быть звeрски занятно.
Стало быть, так. Но мало убить человeка и одeть в подходящее платье. Нужна еще одна деталь, а именно сходство, но схожих людей нeт на свeтe и не может быть, как бы Вы их ни наряжали. Впрочем, до таких тонкостей не дошло, да и началось-то с того, что добрая душа честно ее предупредила: нашли труп с документами Вашего мужа, но это не он. А страшно вот что: наученная подлецом, она, бeдняжка, еще прежде — понимаете ли Вы? — еще прежде, чeм ей показали тeло, утверждала вопреки всему, что это именно ее муж. Я просто не понимаю, каким образом Вы сумeли вселить в нее, в женщину совсeм чуждую Вам, такой священный ужас. Для этого надо быть дeйствительно незаурядным чудовищем. Бог знает, что ей еще придется испытать. Нeт, — Вы обязаны снять с нее тeнь сообщничества. Дeло же само по себe ясно всeм. Эти шуточки, господин хороший, со страховыми обществами давным-давно извeстны. Я бы даже сказал, что это халтура, банальщина, давно набившая оскомину.
Теперь — что я думаю о Вас. Первое извeстие мнe попалось в городe, гдe я застрял. До Италии не доeхал и слава Богу. И вот, прочтя это извeстие, я знаете что? не удивился! Я всегда вeдь знал, что Вы грубое и злое животное, и не скрыл от слeдователя всего, что сам видeл. Особенно, что касается Вашего с ней обращения, этого Вашего высокомeрного презрeния, и вeчных насмeшек, и мелочной жестокости, и всeх нас угнетавшего холода. Вы очень похожи на большого страшного кабана с гнилыми клыками, напрасно не нарядили такого в свой костюм. И еще в одном должен признаться Вам: я, слабовольный, я, пьяный, я, ради искусства готовый продать свою честь, я Вам говорю: мнe стыдно, что я от Вас принимал подачки, и этот стыд я готов обнародовать, кричать о нем на улицe, только бы отдeлаться от него.
Вот что, кабан! Такое положение длиться не может. Я желаю Вашей гибели не потому, что Вы убийца, а потому, что Вы подлeйший подлец, воспользовавшийся наивностью довeрчивой молодой женщины, и так истерзанной и оглушенной десятилeтним адом жизни с Вами. Но если в Вас еще не все померкло: объявитесь!»
Слeдовало бы оставить это письмо без комментариев. Беспристрастный читатель предыдущих глав видeл, с каким добродушием и доброхотством я относился к Ардалиону, а вот как он мнe отплатил. Но все равно, все равно… Я хочу думать, что писал он эту мерзость в пьяном видe, уж слишком все это безобразно, бьет мимо цeли, полно клеветнических утверждений, абсурдность которых тот же внимательный читатель поймет без труда. Назвать веселую, пустую, недалекую мою Лиду запуганной или как там еще — истерзанной, — намекать на какой-то раздор между нами, доходящий чуть ли не до мордобоя, это уже извините, это уже я не знаю, какими словами охарактеризовать. Нeт этих слов. Корреспондент мой всe их уже использовал, в другом, правда, примeнении. Я, перед тeм полагавший, что уже перевалил за послeднюю черту возможных страданий, обид, недоумeний, пришел в такое состояние, перечитывая это письмо, меня такая одолeла дрожь, что все кругом затряслось, — стол, стакан на столe, даже мышеловка в углу новой моей комнаты.