Книга Дьяволы и святые - Жан-Батист Андреа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где мы? — спросил я Безродного.
— В Забвении.
Клянусь, в тот раз я расслышал заглавную букву. «Настало время вернуть из Забвения заблудшего агнца». Воспитанники встали по обе стороны от двери в конце коридора. Сенак выждал несколько секунд и открыл дверь другим ключом.
Ничего не произошло.
— Не бойся, — сказал аббат. — Подойди.
Моргая, вышел мужчина с бритым черепом, все еще исполосованным мстительной машинкой для волос. Его лицо утопало в бороде.
— Кажется, ты хотел что-то сказать.
Мужчина вышел на свет. То, что я сначала принял за бороду, оказалось тенью впалых щек. И это был не мужчина. Но и не подросток — не с такими глазами. И поскольку он не был ребенком, как и любой другой обитатель приюта «На Границе», с мгновение я любовался этой инопланетной формой жизни. Я узнал его только по красной футболке — той же самой, которую я видел на единственном снимке. Правда, от красного цвета на ткани остались лишь неровные полосы, утопающие в слоях черной грязи.
— Ну же, повтори товарищам то, что ты сказал мне сегодня утром.
— Простите, — едва выдохнул инопланетянин.
— Громче, — приказал аббат.
— ПРОСТИТЕ!
Он крикнул. Не из мятежности, а от забвения — это был крик новорожденного. Сенак сиял.
— Добро пожаловать, Данни. Семья принимает тебя с распростертыми объятиями в этот святейший из часов. В честь Данни пропоем Символ веры.
«Верую в единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли, всего видимого и невидимого…»
~
Мне приснилось, что это место стало мягким. Стены, лестницы — все стало мягким настолько, что, когда мы врезались в стены или бегали по лестницам, наш порыв, толчок, усталость и неловкость поглощало теплое объятие. Оно, словно мягкая пружина, утешало нас и ставило обратно на ноги. Хотелось бы мне сказать строителям Сен-Мишель-де-Жё построить что-то мягкое.
Но, Джо, скажете вы, приди в себя. Твой мягкий монастырь тут же рухнул бы, не выдержав, и на его месте остался бы лишь спокойный, пустивший столетние корни лес.
Я вот об этом и говорю.
~
Сенак не изобрел Забвение. Оно досталось ему от предшественника, отца Пуига. После войны бывшую кладовую превратили в место для молитв, чтобы непокорные поняли: в любой тяжелой ситуации может быть еще хуже. В Забвение заточали воспитанников любого возраста. Кристально чистые слезы орошали каменный пол с небольшой высоты. Обычно провинившегося оставляли там на день-другой в темноте, едва разбавленной светом из-под двери. Самых упрямых запирали максимум на неделю.
Данни провел там двести тридцать восемь дней.
После того как он пытался сбежать, спустившись по склону, Данни нашли у стен лежащим с разбитой лодыжкой. Попав в Забвение в конце апреля, он поклялся, что никогда не попросит прощения. Сенак пообещал, что он выйдет оттуда, лишь когда раскается. Двести тридцать восемь дней. Все это время я жил в приюте и не подозревал, что у нас прямо под ногами бьется еще одно сердце. Когда я прыгал на кровати в гостях у Анри Фурнье и вопил: «Pleased to meet you, hope you guess ma name!» — Данни уже был в Забвении. Он был там, когда разбилась «Каравелла», когда Майкл Коллинз высадил Армстронга и Олдрина на Луну. Он был там, когда я встретил Розу, поймал ритм и тут же его потерял. Но самое удивительное в том, что Данни там не было.
Самое удивительное в том, что мои друзья оказались правы. Данни умер.
Конечно, его тело двигалось по принципу механического пианино, реагируя на раздражители. День за днем члены Дозора слагали легенды о мифическом Данни: они и меня зажгли своей надеждой настолько, что я приукрашивал его образ, описывая остальным того Данни в цветочном платье, исчезнувшего несколько месяцев назад после избиений. Несмотря на плохое воспитание, на абсолютное невежество, мои друзья тогда поняли с необыкновенной проницательностью, что их Данни угас в тот весенний вечер, и были правы: они не видели, как он встал, как душа покинула его тело и улетела прочь от сковывающей оболочки на холодном полу приюта. Данни больше не было — и они поняли это давно. Остальные убедились в этом, когда в первую неделю после возвращения Данни подошел к трем здоровякам, которые полировали ботинки какого-то малыша плевками. Увидев Данни, обидчики замерли: несколько месяцев назад он бы их просто отлупил. Но Данни прошел мимо, не обращая внимания на маленького мученика.
Члены Дозора ходили мрачные. На первое собрание после освобождения бывший шеф не пришел. Мы без особого энтузиазма стреляли по русским ракетам, однако единственную страницу из энциклопедии рассматривали с чуть большим восторгом, стараясь понять, на кой черт нужен этот клитор. На следующее воскресенье Данни все-таки влез на крышу, и все изменились в лице. Я тут же понял, что ребята злятся на него: ведь он поклялся, что не станет просить прощения. Он ведь прошептал перед тем, как отправиться в заточение: «Мы больше никогда не увидимся», он ведь никогда не лгал. Данни был растолстевшим Элвисом Пресли, Шуманом в психиатрической лечебнице, дрожащим от сифилиса Шубертом, Бетховеном, управляющим оркестром невпопад, не в состоянии услышать музыку. Данни был старым Гайдном, вусмерть пьяным Сибелиусом, погрязшим в долгах Четом Бейкером. Он стал тем, кого больше не хотят видеть. Его стерли из памяти, чтобы сохранить лишь образ величия.
В те январские дни тысяча девятьсот семидесятого года Данни впервые произнес несколько слов, выбравшись из заточения в подвале. Он сидел, прислонившись к стене террасы, на куче снега, даже не попытавшись его убрать. Собравшись вокруг приемника, мы чувствовали себя неловко. Старый «Телефункен» с трудом пытался добраться до нашей любимой передачи сквозь магнитную бурю.
— Это что за тупицы?
Его голос звучал до банального ровно, ни низко, ни высоко — средний такой голос, немного хриплый. Самое удивительное в нем было то, что голос еще существовал после двухсот тридцати восьми дней тишины.
— Вы оглохли? Я спрашиваю: что за тупицы? — повторил Данни.
— Двое новеньких в рядах Дозора, — пояснил Проныра. — Этого зовут Джо, а тот — Момо.
— Не торопись, я ведь не голосовал. Любое решение должно приниматься единогласно. Я голосую против.
— Ага, я тоже против, — добавил