Книга Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга - Юрий Щеглов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тушуюсь — что на повестке дня, для меня пока неясно. Начальство велело только список составить и отдать в факультетский профком.
— Понятно, — улыбнулся Бережков, — я тоже побывал в шкуре профорга. Каждый норовит на тебя сбросить самую неприятную оргработу. Но не забывай лозунг Ленина. Знаешь его?
Как не знать! Я кивнул. Довольно мрачно. Становиться преподавателем в школе коммунизма не хотелось. И учащимся не хотелось. Хотелось, чтобы такой школы вообще не существовало.
— Отправляйся в общежитие, посмотри, как ребята и особенно девушки устроились. Выводы изобрази, но кратко. Голые факты и сухой, правдивый комментарий к ним. Две странички, а лучше полторы. Двух зайцев убьешь: и как профорг отметишься, и для газеты поработаешь,
В нашей группе много девочек жило в общежитии — по трем комнатам разбросали. Сперва я обрадовался — задание понятное, не очень сложное: пришел, увидел, накалякал. И двух зайцев уложил. Журналистская деятельность соединялась с общественной. Потом призадумался: с инспекцией лезть к девочкам не очень ловко. Поделился с Женей — она кивнула: да, мол, не очень! — и предложила:
— Хочешь — пойдем вместе? Купим пряников и пойдем.
Вот настоящий друг. Пряников мы не купили, потому что отправились поздно вечером, когда магазины уже закрылись, — раньше не получилось. Но шел я с легким сердцем, как добрый знакомый с приятельницей: на огонек.
Общежитие я описывать не стану. Эренбурговская «Смычка» в «Дне втором», где обитал Володя Сафонов, наверняка выглядела получше. Тусклые лампочки, железные кровати, перекошенные щелястые тумбочки, шкафы с неплотно прикрытыми створками. Шура Абрамова сказала, стесняясь:
— Еще не обжились и не починились. Живым не пахнет. В кухне рукомойник сломан. И стулья комендант обещал, но чего-то тянет. Размещайтесь на кроватях.
Посидели, поболтали, посмеялись; пока Женя с девочками шушукалась, я отправился в коридор, заглянул в места общего пользования. Там совсем плохо. Холодно, сыро, противно. Первокурсникам достается всегда что похуже. Материала для критической заметки навалом. Я уже видел собственную фамилию на газетной полосе и через запятую — должность: профорг 124-й группы. Шикарно!
Офицерское
Он умирал долго и мучительно — в полном сознании. Больные старались не задерживаться возле его одноместной палаты. Через неделю после того, как я появился в стационаре на улице Пушкинской, он поманил меня пальцем: дверь всегда полуоткрыта — тянет сквознячком, чтобы воздуха хватало. Но я не сразу решился переступить порог. Лежал он у окна и смотрел на проходящих мимо. Комната залита осенним солнцем, широкая щель пропускала свежий, отмытый днепровскими дождями ветерок.
Крупный, костистый, коротко остриженный, гладко выбритый, он не походил на покидающего этот свет. Но он никогда не поднимался с постели, и все окружающие и посетители, в том числе, знали: он уходит. В других палатах днем вкусно пахло пищей — борщом, жареными котлетами, компотом, что мне, вечно голодному, очень нравилось. Надышишься и сыт. Откуда-то я узнал, что он морской офицер, чуть ли не адмирал. Голос и повадка, ограниченная никелированным лежбищем с четырьмя шарами, подтверждали, что он кадровый и в немалом чине, вполне может и контр- или даже вице-адмирал. Атмосфера вокруг него пропитана запахом чистого глаженого белья и «Шипра», как в парикмахерской, что тоже нравилось. В углу белый как снег холодильник с американской надписью золотом. Это свидетельствовало лучше остального, что у него чин немалый. В палате, где лежали моя тетка и жена какого-то заместителя министра, никакого холодильника не существовало, и в коридоре тоже. Еще один я приметил в ординаторской. Впервые, когда я отважился и зашел, после повторного молчаливого приглашения, он спросил без обиняков:
— Есть хочешь? Сегодня пончик с повидлом к чаю и второе блюдо на большой с присыпной.
Толковый дядя, понимает, что к чему. Соображалка, видно, работает быстро, по-флотски. Я постоянно хотел есть. У меня на физиономии написано: хочу шамать, трескать, лопать, жрать, в конце концов. Угощайте, если не жалко. Таких, как я, подростков в Киеве — пруд пруди. И любой жаждет шамать, лопать, трескать и жрать. Витаминов недостает. Чувство голода терзало с начала войны. Я готов был жевать каждую минуту и сытым никогда не оказывался. Чем больше ел, тем больше худел и тем сильнее тянуло к еде. Конечно, я не выглядел как ребята на фотографии — голодающие в Поволжье или узники Освенцима, но любые продукты, любая снедь приковывали взгляд как магнитом. Знал, что неприлично, но оторвать взор не в состоянии. В классе пятом-шестом я ошивался возле ларьков и всяких торговых точек. Офицеры — самый щедрый народ, часто давали деньги на газировку и жареные кольца, обсыпанные сахарной пудрой. Самое удовольствие — слизать ее, а потом впиться зубами в отдающее кислым тесто. Офицеры отливали в стакан из своей кружки пиво, раздирали тарань пополам, угощали папиросами, приговаривая:
— Бери, бери, не стесняйся!
Когда поменьше был, офицеров я высматривал в толпе. Никогда в мундштук не харкнет, как какой-нибудь ханыга с базара. Офицеры, особенно майоры и полковники, не жадины, не сквалыги и нотаций не читают — бесполезно. От него что требуется — поделиться, оставить покурить, дать трояк. А нотаций с нас предостаточно. Все донимают — милиция, дворники, учителя. А офицер не презирает тебя за то, что попрошайничаешь, он и похуже насмотрелся. Знает, что сейчас уйдет в обеспеченную доппайковую жизнь, а ты по-прежнему останешься мотаться возле пивнушек, надеясь на подачку. После возвращения в Киев я вскоре перестал вертеться у злачных мест — вырос, стал смущаться, но есть хотелось сильнее. Как только возникала возможность лишний раз зайти в стационар проведать тетку, я ее — эту возможность — не упускал: там поешь на халяву и домой кое-что унесешь под белым халатом. Руку в карман запустишь и держишь банку с порцией второго, приваленного утренним салатом. Если бы тетка лежала в стационаре все время — мы бы питались с мамой прилично.
Испанская птичка
Человек из одноместной палаты мгновенно меня вычислил, да я и не очень скрывался. Тарелки со снедью стояли на подоконнике. Шел уже пятый час, и если немедленно не уничтожить их содержимое, начнут разносить полдник, в коридоре возникнет суета, забегают сестры, и тогда стоящее неподалеку от кровати уплывет на столике с колесиками и им поужинает кто-то из обслуги, чего допускать нельзя — пожалею. В стационар разрешалось приходить с четырех круглую неделю, чтобы родственники успевали принести дополнительное питание — фрукты и зелень, поухаживать за тяжелыми и уйти до вечернего обхода. Вечерний обход — вроде полицейской операции. Профессор, за ним медсестра с полотенцем, пропитанным каким-то дезинфицирующим раствором, затем палатные врачи, старшие, средние и младшие медсестры, кастелянша, уборщицы и еще какие-то из многочисленной обслуги. Профессор пальцем прикоснется к больному, вытрет его, то есть палец, полотенцем, отдаст приказания и, не дай Бог, заметит какие-нибудь недостатки. Из одноместной палаты профессор не спешил уйти, он садился на кровать, вынимал из кармана коричневый деревянный стетоскоп и обслуживал моряка, случалось, и по пятьдесят минут, потом беседовал с ним, поглаживая по руке, и потом не обтирал свою дезинфицирующим полотенцем. Свита стояла навытяжку. Перед обходом в палату залетала сестра, поправляла одеяло и подушку, окидывала взглядом, все ли в порядке, и возвращалась назад, в коридор, присоединяясь к хвосту свиты под вопросительным взглядом палатного врача — миловидной женщинки в пепельных кудельках. Не простой пациент занимал одноместную с американским холодильником. И профессор его жалел. Выходя из палаты, шумно выпускал воздух из легких и досадливо мотал головой. Я однажды наблюдал все это дело, и профессор, хотя и смотрел в мою сторону строго, никакого замечания не обронил. Он, наверное, подумал, что я сын или родственник.