Книга Двор и царствование Павла I. Портреты, воспоминания - Федор Головкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто вы, по вашему мнению, — наследник престола?
— Конечно, как же нет?
— Вот вы и не знаете, и я хочу вам это выяснить. Вы, правда, наследник, но только по милости Ее Величества благополучно царствующей императрицы. Если вас до сих пор оставляли в уверенности, что вы законный сын Ее Величества и покойного императора Петра III, то я вас выведу из этого заблуждения: вы не более как побочный сын, и свидетели этого факта все на лицо. Взойдя на престол, императрице угодно было поставить вас рядом с собою, но в тот день, когда вы перестанете быть достойным ее милости и престола, вы лишитесь как последнего, так и вашей матери. В тот день, когда ваша неосторожность могла бы компрометировать спокойствие государства, императрица не будет колебаться в выборе между неблагодарным сыном и верными подданными. Она чувствует себя достаточно могущественной, чтобы удивить свет признанием, которое, в одно и то же время, известит его о ее слабости, как матери, и о ее верности, как государыни. Вот ваши письма барону Кампенгаузену, прочитайте их еще раз и подумайте о том, какое решение вам остается принять[160].
Эта страшная речь произвела то действие, на которое можно было рассчитывать: великий князь просил прощения. Оно ему было обещано, но с тех пор всякое чувство нежности между матерью и сыном исчезло. Она стала для него только всемилостивейшею государыней, а он для нее верноподданным. Иногда его желчь, растроганная нескромными царедворцами, проявлялась наружу, но Екатерина, уверенная в действительности нанесенного ему удара, никогда его не боялась. В течение двадцати трех лет она позволяла ему производить военное учение нескольким тысячам человек, на расстоянии всего одной мили от Царского Села, где при ней находились только шестьдесят гвардейских гренадер. У него было одно изречение, обрывающее всякие коварные наущения: «Прежде чем быть сыном, великий князь есть подданный, и религия мне внушила, что все, что я мог бы предпринять против моей матери, послужило бы впоследствии только к оправданию моих сыновей, если бы они когда-нибудь задумали предпринять что-либо против меня».
Столь умеренное поведение обеспечило ему при жизни императрицы существование, значительно превышающее меру того, что обыкновенно предоставлялось наследнику престола. Он жил на всем готовом, получая содержание в 175,000 рублей серебром, а великая княгиня, его супруга — 70,000 руб. Когда он приступал к какой-нибудь более значительной постройке, императрица предоставляла в его распоряжение или материал, по его выбору, или же вспоможение наличными деньгами. Два раза в неделю он, по утрам, являлся к императрице, где один из статс-секретарей докладывал ему все текущие дела и она сама давала объяснения на вызываемые этим докладом вопросы. Кроме обер-гофмейстера, состоявшего лично при нем, он был окружен таким же штатом, как сама императрица. Он устраивал празднества у себя в городе и на даче, и Ее величество в таких случаях была настолько внимательна к нему, что посылала на бал к его Высочеству часть окружавшего ее общества и даже своего фаворита. С тех пор, как императрица подарила ему Гатчину, купив это владение у наследников князя Орлова, великий князь имел возможность отправляться туда на дачу, когда ему было угодно; он проводил там иногда всю осень, прежде чем возвратиться на зиму в столицу.
Казалось бы, что в такой стране, как Россия, подобное обхождение исключало всякое неудовольствие. Но, несмотря на то, постоянно раздавались жалобы и претензии; фавориты молодого двора громко вопили и никто им в этом не препятствовал.
Екатерина выписала в С.-Петербург ландграфа Дармштадтского с его тремя дочерьми, чтобы великий князь выбрал себе между ними супругу. Он избрал самую некрасивую, но самую умную, нареченную впоследствии великой княгиней Наталией. Ее две сестры вернулись домой, награжденные лентой св. Екатерины и одаренные бриллиантами; одна из них, принцесса Луиза, вышла потом замуж за герцога Веймарского[161] и приобрела известность величием своего характера, выказанным Наполеону; а другая, принцесса Амалия, была выдана за наследного принца Баденского[162].
Молодая великая княгиня в весьма короткое врем вполне овладела умом великого князя, что одинаково не понравилось как императрице, так и народу; первой, потому что она ей показалась интриганкой, а второму, потому что она им видимо пренебрегала. Никто тогда не предвидел, что ее карьера скоро кончится, так как никто не знал, что ее мать скрыла то обстоятельство, которое препятствовало ей дать престолу наследника. Мне впоследствии, в Германии, сообщили об этом следующее: принцесса родилась с неестественным наростом хвостца, который увеличивался с ростом и становился весьма тревожным. По этому поводу были спрошены первые хирурги Европы, но безуспешно. Наконец, явился какой-то шарлатан из Брауншвейга, осмотрел ребенка и обещал удалить этот нарост. Он велел изготовить род сиденья из железа и посадил туда бедную крошку с такою силою, что хвостец переломился и провалился во внутрь тела. Девочка чуть не умерла от этой ужасной операции, но хотя ее тогда вылечили, она должна была умереть с выходом замуж; действительно при первых же родах ребенок был остановлен внутренним препятствием, о котором никто не знал и которое нельзя было устранить. Великая княгиня выказала в последние минуты необычайный героизм, требуя, чтобы ею пожертвовали ради ребенка. Это был сын, но жертва матери не могла его спасти. Это происшествие описывалось различно, но то, что я рассказываю — истина[163]. Г. де Николаи, секретарь этой принцессы, и ля-Фермьер, ее чтец, были моими друзьями и присутствовали при всем этом. Я все эти подробности и то, что будет сказано дальше, знаю от них.
Горе великого князя не знало границ. Он отказывался от всякого содействия и совета, и императрица была очень озабочена; тогда принц Генрих Прусский, находившийся как раз в С.-Петербурге, просил ее предоставить ему избрание средства, чтобы вернуть великому князю спокойствие, от которого, казалось, зависела его жизнь. Императрица колебалась и хотела сначала знать, какими средствами принц воспользуется, но он не хотел ей этого сказать, зная, что она воспротивится его плану. Опасность, между тем, все увеличивалась и Екатерина, наконец, уступила принцу, полагаясь на его мудрость. Тогда, в течение суток, была разыграна самая гнусная интрига, которую когда-либо затевали против памяти усопшей, интрига, которую никто не осмелился бы защитить разумными доводами. Принц Генрих насильно ворвался к упорно уединявшемуся великому князю и сказал ему, что, рискуя прослыть за невежу, он должен открыть ему тайну, а именно, что он убивается ради женщины, совершенно не достойной нежной памяти и сожалений. После этого первого удара, принц выждал, пока оскорбленный в своей чести великий князь не потребовал от него объяснений; тогда он стал ему напоминать разные случайные обстоятельства, подкрепляя их письмами, которые были заранее заготовлены на основании мнимых признаний, сделанных будто бы покойной на исповеди ее духовнику Платону; последнего заставили подтвердить эту ложь, ввиду блага, ожидаемого от нее, и указать виновника в лице ближайшего фаворита несчастного супруга — графа Андрея Разумовского, внешность и смелость коего придавали некоторую правдоподобность приписанной ему роли. Когда все было готово, чтобы нанести великому князю последний удар, принесли ларчик, наполненный мнимыми письмами, и призвали Платона, впоследствии знаменитого московского митрополита, привыкшего еще раньше к разным интригам, который должен был открыть тайну принятой им от умирающей исповеди. Эта чудовищная интрига имела полный успех. Великий князь добровольно вернулся к жизни и согласился через несколько месяцев поехать в Берлин, чтобы встретиться там с виртембергской принцессой, избранной для того, чтобы его окончательно утешить. Но граф Разумовский за всю свою остальную жизнь не мог добиться разрешения предстать перед великим князем. Дерзость этой интриги делала ее всегда в моих глаза мало вероятной, но подробности переданные мне гг. де Николаи и ля-Фермьером о внутренней жизни великокняжеского двора, в течение трех лет, пока продолжался этот брак (1773–1776), убедили меня в том, что эта мысль сама собою должна была прийти в голову принцу Генриху и что, желая предохранить великого князя от гибели, он не мог отыскать ничего лучшего[164].