Книга Ярцагумбу - Алла Татарикова-Карпенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Давайте делать фото! – обратилась ко мне тоже на приличном английском юркая брюнетка. Меня зовут Кики, смотри, какая у меня грудь! – И она привычным жестом открыла идеальную форму и розовые нежные соски, чуть наклонилась сбоку ко мне. Снимите нас так! Нет, не на телефон! У кого с собой хорошая камера? – Она вытягивала вперед одну руку и помахивала изящной кистью, будто зовя к себе, другой же продолжала разминать грудь и теребить попеременно соски: – Надо, чтобы они торчали, ведь правда красиво? – кокетливо приподняла она плечико, призывно полизывая языком верхнюю губу. Появилась камера с огромным объективом, защелкал затвор, спектакль развивался: к фотосессии топлес присоединились еще три красотки. Стянув с плеч лямочки, они шутливо вздергивали друг другу груди, томно или со смехом глядя в объектив. Они вились вокруг меня, магнетизируя воздух, наполняя его флюидами таинственного мира, выставившего себя на всеобщее обозрение, но остающегося неразгаданным, обреченного на вечное любопытство и вечное непонимание. Образы великого Бёрдсли, открытого Стариком для меня в далеком времени Дома и Сада, явили себя здесь, где о нем ничего не ведают те, кем грезил безумный Обри, возлюбя, о чем каялся, что ненавидел, чем дышал свою краткую, тесную, перенасыщенную жизнь. О, если бы столетие назад мог предположить пожилой, чудовищно усталый юноша то, что возможно ныне! Вот они – мифические дети Гермеса и Афродиты, вьются вкруг юной наивности, как, должно быть, вились эфемерно вкруг своего создателя, что рисовал и рисовал их портреты, стараясь успеть до накатывающейся смерти. До смерти, совмещенной и отождествленной философом с вычурной идеей гермафродитизма, высшего проявления бытия. Что за люди вы, тайцы, как, по каким причинам изобрели вы само понятие катой, кхатэй, катэи? Зачем научились лучше всех в мире хирургической магии и психическим волшебствам, вскрыли, наконец, средоточие заговора света и тьмы, нашли путь к совершенству?! Ибо разве не есть высшее проявление изощренности эти душные тепличные орхидеи, этот искусственный соблазн, этот высший пилотаж изыска и вульгарности, соединенных в волшебном тигле мудреца?!
Рай греха закручивался спиралью вкруг Сандры, шипел и извивался демонами, прельстительными и жуткими одновременно.
Сандре примстился прекрасный андрогин с мягкой грудью и тяжкими чреслами, в египетском головном уборе. Он держит в руках два кувшина. Он смешивает два потока воды, два начала – холодное и горячее. Животворящее и умертвляющее. Слева от существа тянется вверх Лотос с тремя белыми цветками, над Лотосом порхает бабочка, душа, которая должна пить нектар из источника жизни. В небесах вновь устанавливается двойственность. Рядом с семью астрологическими планетами виден символ Меркурия, посланника Солнца, как символ подлинного познания. А за гранью небосвода – неисчислимое количество диких, никому не принадлежащих лун…
Андрогины продолжали свой наивный шабаш, приподнимали подолы коротких одежд, демонстрируя неприкрытые бельем чресла, подставляли камере бедра. Одно из существ, затаенно глядевшее во всё время резвого веселья со стороны, вошло в круг, тоже стыдливо приобнажило бедра, – Cut! Cut! – разворот корпуса, оголенные ягодицы, наклон и счастливое таинство обладания мечтанным бутоном открывается Сандре и тем, кто совсем близко. Сандру не смущает такая откровенность, она видит нежные женские гениталии, и ей кажется, это – девочка, всегда бывшая девочкой, родившаяся девочкой, никогда себя никем кроме девочки не ощущавшая, девочка, которая не носит белья, оставаясь целомудренной и чистой. Миг промелькивает и возвращается, останавливается. Вне его все продолжает крутиться. Эта задержка времени, затянувшееся мгновение, тихими огромными глазами вглядывается в ту, что не чувствует себя совершенством, однако, помимо устремлений и решений несет в себе две ипостаси, секрет, ключ к которому никогда не существовал. Среди единообразия азиатских, юго-восточных глаз, с веками, чуть потянутыми книзу, безразличных или наигранно кокетливых, или притворно покорных, или нагловатых, мимо тебя или в упор глядящих, трудно заметить печальные вздрагивания, тщательно скрываемые за одной из обиходных масок. Эти глаза казались темнее, и мрак их стекал и проливался, марая и портя привычное настроение фривольных заработков. Глаза эти распространились шире и выше лица, готовые покинуть его вовсе, оставив слепым невнятно улыбающийся рот.
Ночь втянула в себя всю черноту космоса и окончательно загустела перед рассветом. Мы поднялись вдвоем по Южной до скрещения со Второй. Я попросила Нари оставить меня здесь одну, она попрощалась, и её автомобиль красным пятном метнулся между черных еще стен.
Я продвинулась в прорехи переулков, сразу наткнулась на стоянку мотобайков и арендовала у еле проснувшегося хозяина чистенький серебристый скутер. Потом сделала пару широких кругов по знакомому Протамнаку, забирая сначала спиралью вверх, к золотому Будде и смотровой площадке, глянула вниз на свалку огней неприбранного города и скатилась мимо заваленных мусором пустырей и ухоженного сквера в нарядных пальмах и приторном стриженом кустарнике – к подножию холма.
Сандра с места набрала скорость и пустила свой мотобайк внутрь города, в гущу стен, где в сумраке занимающегося утра заново дымились жаровни, пеклись роти и половинчатые кокосовые оладьи, истекали и шипели соком на углях кальмары и рыба, распластанные кусочки свинины и курицы на шпажках. Она притормаживала, чтобы вновь разглядеть вечный ритуал, проявление нежной веры в саму возможность улучшения судьбы своих воплощений, на ритуал, который нет, не оправдывал совершение греха завтрашнего, но существовал с ним параллельно. Здесь нельзя через исповедь получить отпущение грехов, невозможно купить индульгенцию, замолить проступок, выпросить прощение. Здесь можно, оставаясь на своем месте, выполняя избранную функцию, все же улучшить карму.
Монахи, потерянные в складках и путанице то охровых, то почти коричневых одеяний, будто в чешуе зрелых ананасов, рассыпались по переулкам, что прилегают к самой беспутной улице мира, к месту легкой гибели всякой морали, всяких ограничений и представлений о мере, дозволенности и вине. Бритые головы поворачивались в сторону уже не нарядных лиц, расплывающихся в усталой краске, смуглые руки высвобождали широкие жерла шаровидных сосудов, открывали возможность подаяния. Пряча в футлярчиках черных коктейльных платьиц азиатскую свою хрупкость, привычно напрягая мышцы смуглых мускулистых ног в ботильонах на слишком высоких каблуках и платформах, черными силуэтами тайского театра теней грешницы являлись к макашницам позавтракать после рабочей ночи. Заученным движением шеи и лоснящегося плеча они откидывали черную и гладкую, сыпучую свою гриву за спину, танцующую даже в этот неверный час, за спину, прямую и ловкую, передавали деньги на щедро собранную в пакетики снедь макашникам, чтобы сложить пожертвования в металлические объемы внутри плетеных корзин или тканевых чехлов, которые ежеутренне перебрасывали через плечо, прежде чем покинуть ненадолго монастыри, служители культа Будды. Женщины не касались монахов. Прежде чем осуществить бинтхабат они разувались, почтительно преклоняли колени, протягивали подаяние и ждали благословения. Безбровые монахи совершали короткий ритуал, смотрели мимо женщин и уносили сосуды, полные съестного, вглубь тесных переулков, густо заставленных мотобайками со спящими на них парнями. Во сне байкеры балансировали спинами на узком пространстве вдоль руля и сиденья, выставив напоказ пыльные пятки. Многие просыпались заранее, чтобы осуществить свое священное право кормления. Монахи молча проходили вдоль притихшей к утру сумеречной тайны чуждых наслаждении, тайны дешевенькой покупной страсти, тайны, что понемногу начинала рассеиваться в ранних пьяных снах, по геструмам и номерам престижных отелей. Монахи погружались в спящее бульканье неистребимой человеческой грязи, оставаясь вне её. Лелея свое бесстрастие, защищенные равнодушием, они двигались по «сойкам», казавшимся теперь почему-то еще уже переулкам, мимо грубой, безжалостно разоблаченной теперь ночной рекламы. Они брели закоулками, не желающими отпускать мрак, с легкостью преодолевали густоту и плотность чужого греха, вязкость ауры утомленных кварталов, непроницаемую пустоту и разросшиеся, непроходимые, на первый взгляд, сады вседозволенности. Отчужденные, они несли на своих темнокожих телах мудреные тинганы солнечной яркости вдоль кормящих их продажных женщин, одаривая их правом совершить тхам бун, доброе деянье, чуть осветлить свою карму. Две с половиной тысячи лет каждое утро люди благоговейно наполняют перекинутые ремнем наискось через грудь чаши монахов, уверенные в действенности благочестивого поступка. Так собирали свое пропитание первые последователи Учителя, так жил сам Гаутама Сиддхардха, Озаренный, Просветленный, Будда.