Книга Последнее письмо из Москвы - Абраша Ротенберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Садись, — сказала учительница, — и слушай, что я буду говорить.
Я сел за первую парту.
В те времена обращение на «ты» существовало только в литературе и в системе образования. Улица обращалась на «вы», но эта вежливость полностью нивелировалась интонацией. Разрыв между тем, что существовало на письме и в реальной жизни, вызывал у меня нечто сродни шизофрении, а в тот решающий момент — сильное замешательство. Пятьдесят лет спустя литература, наконец, заговорила настоящим языком. Но тогда, за экзаменационной партой, это «садись» и «слушай» звучало для меня, как тарабарщина на каком-то экзотическом языке.
Экзаменаторша выдала мне тетрадь, карандаш и резинку. Инструкции были просты:
— Ты должен написать ответы. У тебя целый час. А потом будет устная часть экзамена.
Учительница вышла из класса, и я остался один. Отец стоял за дверью и сторожил меня. Я пытался прочесть текст, написанный мелом, но не мог: в голове был туман, и я забыл все, что успел выучить. Я не мог разобрать ни слова. Я неподвижно сидел за партой, вперившись в меловые письмена в надежде, что это мне как-то поможет. Я был в панике.
Вскоре отец понял, что что-то пошло не так.
Увидев, как я, будто парализованный, отсутствующе уставился на доску, он попытался жестами привлечь мое внимание. Я не сразу заметил его полный ненависти и ярости взгляд и угрожающие жесты правой рукой, которыми он пытался показать, что меня ждет, если я не пройду, испытание как следует. От его поведения мне стало еще больше не по себе, но я ничего не мог с собой поделать.
Прошло полчаса, учительница вернулась. При виде пустой страницы она сильно удивилась.
— Что с тобой? Хочешь, чтоб я помогла? — спросила она дружелюбно. Но результат получился совсем неожиданный: я расплакался и не ответил ей.
— Если помощь тебе не нужна, то пиши. Ты должен все написать, чтоб мы могли тебя принять.
Но я не мог справиться с травмой. Я видел, как учительница говорила с отцом и девушкой, которая меня учила, видел, как та расплакалась и как белеющее отцовское лицо выделялось на фоне темного коридора, приобретая все более страшные черты. Экзаменатор вернулась и, увидев, что я так ничего и не написал, сказала, что экзамен окончен. Я разревелся и проплакал всю дорогу до дома, а отец шел радом со мной и орал:
— Идиот! Мой сын идиот!
Если бы мой психоаналитик знал об этом происшествии, уверен, что он посчитал бы это агрессией против отца в рамках садомазохистских отношений. Некоторым образом это было так: мы с отцом этого поражения не пережили. Думаю, в нем росла враждебность ко мне, и с тех пор наше сосуществование окончательно вошло в пике. Помимо поражения, мне надо было сносить другие унижения: я пошел в первый класс, я был самым старшим в классе, самым высоким, самым бестолковым, но через несколько месяцев я с этим справился. Я научился. В середине года меня перевели в следующий класс, где учились дети моего возраста. Тогда я начал ходить в еврейскую школу.
Пока я вспоминал об этом эпизоде, до меня доносились, будто фоновая музыка, голоса моих собеседников. Я различил несколько отрывочных фраз и понял, что Дина описывала свой опыт в музыкотерапии, — тема, бесспорно интересная обоим врачам. Мне показалось, что беседа затихала, теряя изначальную живость. Я не попытался проанализировать свои догадки, во мне будто распрямилась какая-то пружина, я вклинился в обсуждение и начал говорить, будто меня попросили продолжить рассказ. Заметив удивленное Динино лицо, я понял, что повел себя бестактно, но уже не мог остановиться.
— Весна пронеслась быстро, вскоре наступила осень, и вместе с ней начались занятия. Через несколько месяцев я заболел гриппом: подскочила температура, меня тошнило, и навалилась хроническая усталость. Я видел тревожное лицо матери, когда та сидела у моей постели. Я помню, как отец наклонялся надо мной, напряженный и озабоченный. Я потерял связь с реальностью. Я худел, пока не стал совсем прозрачный. Я что-то все время говорил, а затем бессильно проваливался в сон.
Во время болезни мне снилась наша украинская семья. Я был у бабушки с дедом, общался с дядьями и с кем-то из двоюродных братьев. Вспомнил, как я умыкнул у одноклассника книгу. Когда мы уезжали из СССР, я взял на память пластинку с юмористическими рассказами, которую получил в подарок, но, кроме того, взял, точнее украл, нашу общую с другим одноклассником книгу. Довольно долго я ощущал вину за это преступление. В Буэнос-Айресе я прятался, чтоб послушать пластинку и почитать книгу: упражнялся в ностальгии и сохранении языка. Во время болезни я забыл оба языка. Через неделю я начал приходить в себя, но мне по-прежнему было все равно, что происходит вокруг. Голос матери доносился издалека, но я не давал себе труда попытаться различить хоть слово: мне нужны были отдых и сон. Болезнь отступала — одним утром я проснулся здоровым. Увидев улыбку на моем лице, мать подошла и сказала мне по-русски что-то, чего я не понял. Я хотел ответить ей, но не знал, как это сделать: не мог вспомнить ни одного русского слова. Полная пустота, природу которой нельзя было объяснить логически. Жестами я дал матери понять, чтоб она принесла мне книгу и пластинку. Я не узнавал кириллических букв, не мог прочесть ни одного предложения, а когда слушал голоса на пластинке — ничего не мог разобрать: грипп вызвал осложнения, сопровождавшиеся амнезией, и уничтожил все мое языковое состояние. Одна-единственная неделя вырвала из моей жизни оба языка, русский и украинский, и я так их себе и не вернул. Этот феномен годами позже мой психоаналитик проинтерпретировал как отказ от прошлого и желание влиться в аргентинскую реальность. Если все было так, как он говорил, то это была высокая цена — расстаться с двумя языками в обмен на новые, которыми я так до конца и не овладел. Это был слишком жестокий грипп: он лишил меня моего настоящего голоса.
Когда я закончил рассказ, все молча замерли.
— Как вам история? — поинтересовался я.
— Очень занятно, — ответил Хосе Мануэль. — Не верится мне, что можно вот так все забыть. Подозреваю, ты сможешь кое-что вспомнить по-русски.
— Почти ничего. Когда я вернулся в Москву в 1969 году, я выучил пару слов, будто турист, но не более.
— Касательно этой поездки, — вмешалась Дина, — меня интересует твое здоровье. Что бы произошло, если бы те последствия гриппа повернулись в Москве вспять?
— Тебе пришлось бы выучить русский, чтоб со мной говорить, — ответил я.
— Больно надо. Разве оно бы того стоило? — сказала Дина смеясь.
— Долой кокетство. Думаю, ради меня ты бы хоть китайский выучила.
— Когда ты забыл язык, как ты общался с людьми? — допытывался Хосе Мануэль, которого очень заинтересовал мой феномен.
— Я перестал говорить по-русски и по-украински и начал изъясняться на своем ломаном испанском, даже с матерью, хотя мы оба фальшивили. Через несколько месяцев мы заговорили на идиш, и с тех пор — вплоть до ее смерти — он стал нашим общим языком. Я и с отцом говорил на идиш, и с дядей, а с сестрами — по-испански. Такое впечатление, что у каждого поколения был свой язык. Когда я утратил способность говорить на родных языках, идиш стал важным инструментом общения. Позже я смог насладиться литературой на этом языке и его особым духом — духом, полным юмора.