Книга Плешь Ильича и другие рассказы адвоката - Аркадий Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем радостней и неожиданней было родительское согласие безропотно ее отпустить — одну! — в большое плаванье, пробиваться в жизнь, полагаясь лишь на себя. Знакомым мать говорила: «Мы вложили в нее все, что нужно, чтобы стала она настоящим советским человеком». Отец уточнял: «чтобы жила по нормам коммунистической морали». Напутствие, отправляя в большой город, дали только одно: найди себе там достойную пару, но не по любви: с любовью сгоришь, а с расчетом не прогадаешь. «Чтобы муж был не свистун, — вставил слово отец, — а опора. Как я вот — твоей матери. Бери пример». Как раз это и был тот пример, который она ни за что брать не хотела. О чем только и может мечтать девчонка, которой строго-настрого запретили любить? Конечно же, о любви. Вот и домечталась…
Все это я хотел донести до суда, как сделал бы это, наверно, Федор Плевако, доведись ему выступать на нашем процессе. Впрочем, доживи он до светлых октябрьских дней, до бунта, объявившего себя революцией, до того, что стало затем называться судом, — доживи Плевако до этих дней лучезарных, выступать ни на каких процессах ему бы уже не привелось. Его бесподобный дар психолога и аналитика, оратора и актера не мог бы найти в костоломном балагане по имени «суд» ни малейшего применения. Заткни ему рот судья хотя бы единственный раз, и он бы тотчас замолк, оказавшись в стихии, где невозможно дышать.
У меня же другой стихии не было никогда, и мне приходилось решать задачу на условиях, в ней содержащихся, а не на каких-то других, пусть и очень желанных. Судьба Паши Горбик — так мне казалось — хотя бы немного зависела от моей активности, и я был обязан сделать все, что оставалось в моих силах, сколь бы ни были они малы и скромны.
К несчастью, однако, они не были даже малы и скромны. Их не было вовсе.
У Федора Никифоровича Плевако остались два сына — один, если не ошибаюсь, от брака законного, другой от того, который считается незаконным. И даже вовсе не браком. Оба сына носили имя Сергей, и оба Сергея Федоровича, став по семейной традиции юристами, обрели покой и приют в московской (советской!) коллегии адвокатов. Старшего я не знал, а с младшим был неплохо знаком, раз даже представился печальный случай слушать его речь в одном уголовном процессе. Печальный, поскольку Плевако-младший был наглядным, предметным, живым подтверждением чьей-то меткой шутки о природе, изрядно потрудившейся над созданием людей с могучим талантом, сильно утомившейся от занятия столь трудоемким делом и вынужденной потом отдыхать на их детях.
Хлипкий, невзрачный, сутулый, со впалыми щеками и вечно хлюпающим (так мне казалось) носом, Сергей Федорович был и внешне полным контрастом отцу, который, по сохранившимся воспоминаниям и по дошедшим до нас портретам, являл образец крепкого мужика, высеченного из глыбы, — настолько крепкого, что его не смогли надломить даже пагубная страсть к алкоголю и ночи, проведенные за картами в табачном дыму. Не знаю, страдал ли тем же недугом и младший в династии, но выглядел он так, словно истощен до крайности и вот-вот рухнет от дуновения ветерка. Поражали его косноязычие и сумбурность речи, как всегда в таких случаях, выдававшая сумбурность мыслей: даже на фоне множества других, не слишком красноречивых коллег он выглядел совсем уж беспомощно. Предваряющая его речь протокольная реплика судьи («слово имеет адвокат Плевако») воспринималась почти издевательски, сам же Сергей Федорович имел смелость острить, своеобразно включаясь в незабытую еще кампанию по борьбе с «иностранщиной и низкопоклонством». Когда всюду, где могли, меняли иностранные слова на русские, он, не без тайного яда, предложил заменить иностранное «адвокат» русским «плевака», поскольку его родовая фамилия и впрямь стала нарицательным именем судебного златоуста. Остается таковой, кстати сказать, до сих пор.
С наивной восторженностью и абсолютной искренностью я выразил как-то Сергею Федоровичу свое восхищение речами его отца. Ему приходилось, наверное, это слышать множество раз, и реакция на восторги тоже вряд ли была экспромптом. «Несу вот свой крест, — с обреченной улыбкой прохрипел он, приложив платок к неизменно влажному носу и приглашая, как видно, ему посочувствовать. — Сын знаменитости, как клеймо на лбу… Батюшка, говорят, завораживал присяжных своими речами. Попробуйте заворожить наших народных… — Он имел в виду тех кивал, которые тоже считались заседателями и выражали собой «глас народа». — У меня не получается».
У него не получилось бы и в те времена, когда суд еще был Судом, где Плевако-старший блистал вовсе не красками голоса, не жестами и не мимикой — всем тем, чем пытались объяснить современники его адвокатское колдовство, — а тонкостью постижения личности, глубиной анализа совершенных поступков. Талантом влияния на умы и души. Но младший был тоже по-своему прав: все эти Божьи дары не нашли бы ни малейшего применения там, где судьба человека не ставилась ни во грош, где страх ослушаться телефонной трубки заведомо исключал гуманность и сострадание, разум и здравый смысл.
В деле Паши Качки по другую от адвоката сторону находился, как водится, обвинитель. Прокурор, который, по прямому своему назначению, должен быть оппонентом защитнику. Его процессуальным противником — так называется это на юридическом языке.
Роль противника исполнял сороколетний прокурор Петр Николаевич Обнинский, оставивший яркий след в истории российского правосудия. Вряд ли случайно то, что именно ему классик (единственный, в сущности, классик) отечественной юриспруденции Анатолий Федорович Кони посвятил свое знаменитое эссе «Нравственный облик Пушкина». Его поразительная эрудиция, его глубокая ученость в сочетании с тончайшим психологизмом, да еще при безупречной объективности и признанной всеми порядочности, делали Обнинского надежной опорой защиты, когда та отстаивала правое дело. Но и он же обрекал на провал все ее потуги, когда защита шла против истины.
Для Плевако, защищавшего Пашу Качку, поединок с Обнинским, который во время процесса сам старательно отыскивал все, что говорило в пользу подсудимой, а не против нее, заведомо сулил победный итог. Впрочем, какой же это был поединок? Строго следуя закону и установленным в ходе процесса фактам, прокурор так обвинял подсудимую, что на самом деле ее защищал, подготовив почву для триумфа противника.
«Качка, несомненно, вызывает к себе сострадание, — обращался прокурор к заседателям. — Это далеко не заурядная личность, она окружена ореолом романтического трагизма. Убийство совершено под влиянием тягчайшей обиды, которая к тому же нанесена бесконечно ранимой и страстной от природы натуре, — совершено юной женщиной, едва ли не обезумевшей от любви и от ревности. Байрашевский вырвал из ее рук счастье, которое она, доверчивая и влюбленная, купила дорогой ценой своей девственности. Она получила право на месть.
Но вдали от всего этого, в грозном безмолвии смерти, одиноко стоит перед вами образ убитого юноши. Я говорю от его имени. На мне одном лежит обязанность защищать перед вами его святое право на осуждение убийцы…
Не спорю, Байрашевский виноват перед Качкой. Но разве за такие вины казнят? Если даже государство в таких случаях себе самому не позволяет казнить, то может ли самочинно его присвоить частное лицо? За что в самом деле погиб Байрашевский? Он изменил своей возлюбленной — в этом виновато его молодое сердце. Корыстного мотива измены, мотива, который сделал бы ее отвратительной, здесь не было. Было просто сердечное увлечение, с которым двадцатилетний юноша был не в силах бороться. И вот за это — смертная казнь? Беспощадная, исполненная публично, как бы в назидание окружающим!..