Книга Карьер - Василь Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он доел картошку, и она, первой поднявшись из-за стола, начала прибирать посуду; помолчав, сказала:
– Мне надо будет отлучиться дня на три. Съездить кое-куда. Думаю, вы тут без меня управитесь.
Сказала она это тихо, почти спокойно, но за этим ее спокойствием Агеев уловил едва скрытое напряжение и насторожился.
– Думаю, управитесь. Теперь, когда вы уже сапожник, с голоду не помрете. Отец Кирилл полтора года с сапог кормился.
– Да я что... Я пожалуйста. Если надо, так надо, – поспешно сказал он, однако ожидая пояснений причин ее неурочной отлучки. Она же, ничего более не объясняя, сказала погодя:
– Спать можете в хате. Если там холодно станет.
– Да, да. Спасибо.
– Картошки копайте, сколько вам надо. Хлеб я у Козловичевых покупала. Это вот через дорогу, напротив. Они могут и в долг дать. Я им сказала.
– Хорошо, спасибо.
Агеев осторожно выбрался из-за стола, поискал в темноте возле порога свою ореховую палку. Все-таки нога изрядно болела, и он подумал, что завтра надо будет перевязать рану. В сарайчике еще оставалось немного чистого тряпья, может, хватит на одну перевязку.
– Так мы еще увидимся? – спросил он с порога. Барановская с полотенцем в руках, которым она вытирала тарелку, живо обернулась к нему в сумерках кухни.
– А как же! Непременно. Бог даст, увидимся.
Он помедлил, поняв, что она придала другой смысл его вопросу, и хотел переспросить, увидятся ли они до ее отлучки на три дня, но тут же раздумал. Все-таки неудобно было набиваться с расспросами, если человек сам не изъявляет желания объяснить все сразу. Позже он не раз пожалеет о том, но, что упущено, того уже не воротишь. Пожелав ей спокойной ночи, Агеев вышел во двор и, постояв немного в сгустившейся темноте ночи, поковылял в свой сарайчик. Со следующего дня для него начиналась новая жизнь – нелепое его сапожничество ради куска хлеба или маскировки. Для чего более, он сам толком не знал. Он лишь чувствовал, что война загоняет его все дальше в угол, из которого найдется ли какой-либо выход, кто знает?
Назавтра, проснувшись раненько утром, он полежал недолго, привычно прислушиваясь к редким звукам извне, но не уловил ничего тревожного или сколько-нибудь стоящего внимания. Где-то рядом в лопухах за стеной возились соседские куры, тихонько закудахтали, наверное, потревоженные Гультаем, послышались приглушенные голоса людей из соседних дворов, а вообще было тихо. После недавно пережитых потрясений местечко замерло, затаилось в страхе перед неизвестностью, которая не обещала хорошего, денно и нощно грозясь немецкими строгостями, угрозой расстрела за любое нарушение, репрессиями за ослушание. Агеев ждал, как обычно, признаков того, что уже поднялась Барановская, которая обычно, встав, начинала возиться на огороде, бряцала цепью у колодца, тихо стучала дровами на дровокольне. После нее поднимался он, не желавший раньше времени беспокоить хозяйку дома. В это утро, кроме того, он хотел попросить ее посмотреть ногу, чтобы вдвоем перевязать рану, потому что он просто не знал, как быть с этим ее лекарством – салом: то ли прикладывать его снова, то ли уже можно обойтись без него. Но вместо привычных и сдержанных знаков ее утреннего хозяйничания во дворе он вдруг услышал нетерпеливый окрик, от которого у него сразу захолонуло сердце:
– Есть тут кто, в конце концов?!
Дважды прозвучавший, этот нетерпеливый мужской голос сразу дал Агееву понять, кто к ним пожаловал. С такой требовательностью могли появиться лишь представители сильной, уверенной в себе, несомненно, немецкой власти.
Спросонок сильно потревожив рану, Агеев подхватился с топчана, не сразу попадая здоровой ногой в штанину, завозился с брюками. Непростительно промедлив несколько секунд, на ходу застегиваясь, без палки выковылял из ворот хлева. Во дворе уже рассвело, возле беседки, широко расставив ноги в хромовых сапогах и таких же, как у него, командирских диагоналевых бриджах с красными кантами, стоял какой-то высокий хлыщ с прутиком в руке. На нем плотно сидел темно-синий танкистский френч со споротыми петлицами на коротких отворотах. Сзади, у выхода со двора застыл в ожидании по виду пожилой мужчина, почти старик, с дряблыми свежевыбритыми щеками и такой же дряблой кожей на шее, слишком свободно тянувшейся из широкого воротника мундира под серым распахнутым плащом. На голове у него, однако, гордо сидела высокая офицерская фуражка. Агеев лишь мельком взглянул на него, привычным взглядом военного нащупывая погоны, и будто ожегся об их витое серебро, тускло блестевшее на плечах. Этот немец старик был, однако, высокого чина, и сердце у Агеева сжалось в недобром предчувствии. На улице стояли, не заходя во двор, человек пять немцев и полицейских с повязками. Полицейский во френче, нетерпеливо постегивая прутиком по голенищу сапога, сказал:
– Ты, сапожник, а ну пособи оберсту! Там в сапоге что-то...
Чувствуя, как медленно сплывает в его глазах скверный туман, Агеев проковылял в беседку и сел на табурет. Оберст присел на скамейку подле клена, и немец в коротеньком, с разрезом мундирчике, виляя упитанным задом, легко и бережно снял с его тощей ноги сапог, передал Агееву. Сапог был добротный, еще почти новый, с твердым блестящим голенищем и крепким высоким задником; его внутренность еще источала терпкий запах хорошо выделанной кожи. Гвоздь был в самом носке, чуть выступая из подошвы, и Агеев подумал с облегчением, что забить его – пара пустяков. Пока он настраивал лапу, на которую надевал сапог, старик оберст, полицай в танкистском френче и все, сколько их было, немцы пристально следили за его торопливыми движениями. Не в лад со своим ощущением он вдруг дерзко подумал: вот бы гранату теперь на всех вас! Но только подумал так, не поднимая от сапога взгляда и боясь, как бы они не поняли, что у него в мыслях.
Нескольких ударов молотка действительно хватило, чтобы забить гвоздь, и он протянул оберсту его злополучный сапог, который, однако, тут же перехватил денщик с нанизанными на пальцы перстнями. Недоверчиво ощупав его изнутри, он буркнул «гут» и бросился обувать оберста. Напряженно откинувшись на скамье, тот удерживал на весу ногу, на которую денщик бережно натянул сапог. Потом он слабо притопнул им оземь и картавящим голосом что-то невнятно произнес по-немецки.
– Встань! Ты! Слышь! – подхватился полицейский во френче. Агеев медленно поднялся с табурета. – Сюда, сюда! Перед господином оберстом.
Стараясь не хромать, Агеев неловко ступил три шага из беседки и выпрямился, подумав, что оберст, по-видимому, станет его благодарить. Тот и в самом деле картавяще произнес что-то, дряблое лицо его с покрасневшими словно от недосыпу глазами изобразило некоторое подобие улыбки, но вдруг холодно застыло, и немец, стоя вполоборота, строго обратился к полицаю. Тот, встрепенувшись, вытянулся и что-то односложно ответил тоже по-немецки, что удивило Агеева: гляди-ка, умеет! Но он почувствовал уже, что речь шла о нем, и встревожился.
– Господин оберст спрашивает: ты военнослужащий Красной Армии?
– Я? Нет. Я железнодорожник, – упавшим и противным для самого голосом сказал Агеев и подумал: кажется, влопался!