Книга Голая пионерка - Михаил Кононов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Велика Кррасная Аррмия! – продолжал он, понемногу набирая широкой грудью привычный возвышенно-мстительный тембр огневой комиссарской речи. – А женщин в армии – ммммало! Ох как мммало в армии женщин, товарищ боец Мухина Марррия!…
Веки комиссара набрякли Мухиной мелкой несознательностью, ее недостаточной гордостью за честь сражаться в стальных рядах, даже в боевых действиях принимать участие непосредственно.
– Знаю, как тяжело тебе, дочка. Верррю!
Он уронил голову на край серебряной кольчуги. Второй подбородок с малиновым сочащимся порезом напрягся, как главный мускул его несгибаемой комиссарской веры. На глазах у Мухи снова вылезли слезы.
– Ком-мис-сар-ррское тебе спасибо, девочка! От всего сер-ррца спасибо! – вскинув голову, он посмотрел выше Мухи; по крутому его зобу ползла узкая красная капля. – За то тебе спасибо, ррродная, что покой даешь солдатскому серррцу. Ласку, как говорят у нас в народе, даришь. Делишься с однополчанами теплом горррячего серррца комсомольского!…
Он уперся руками в колени, снова голову уронил. Капля расплылась на втором подбородке в пятно.
– На вас кровь! – Муха сказала. – Вы порезавшись…
Подошла к нему и вытерла его кожу ладошкой. Развернулась кругом, вернулась на место, где стояла, и снова сделала полный поворот кругом, каблуками прищелкнув.
– Рррродная ты моя! – Чабан, казалось, вот-вот зарыдает, как Лукич в субботу, когда клюкнет и заводит проповедь, пока не доведет себя самого до слез. – Кровинушка моя рродная! Нелегко тебе, дочка, знаю. А что делать? Что делать солдату, когда завтра в бой? А? И, может, в последний бой ему. А?! Что делать, когда серрце горит, ласки пррросит, кррровью святой обливается – за землю нашу, за слезы вдов и сирррот…
– Противно же мне! – Муха вякнула. – Мала я пока еще…
– Кррепись, дочка! – он хлопнул себя ладонями по ляжкам массивным. – Слыхала ты слово такое – надо?! И если прри-кажет Ррродина, мы все как один, единым стррроем, стеной нерушимой встанем…
Он смотрел не в лицо ей, а в грудь. Как будто разглядывал сквозь гимнастерку искусанные командиром роты соски. И ей было стыдно, стыдно, стыдно за синие, красные, черные кровоподтеки…
– Слабая я, – губы ее шепнули. – Тошно жить так…
Чабан вздохнул глубоко, тягостно. Но тут же вскинул голову:
– Да! Один человек – слаб! Но кол-лек-тиффф… Коллектив – великая сила, дочка! Ты посмотри, какие люди вокруг тебя! Горррдость арррмии! Богатыррри! Ты только подумай, какая тебе выпала честь…
– Руки на себя наложу! – сказала она вдруг твердо и посмотрела комиссару в глаза. По спине у нее бежали мурашки. Как в тот миг, когда она просила Вальтера Ивановича об одном-единственном поцелуе. Вспомнила почему-то. Тогда забыла, а теперь вспомнила. Забыла от стыда, а вспомнила, значит, от гордости. За будущую свою гордую смерть гордясь, час искупленья заранее празднуя.
Рот у Чабана раскрылся. Но тут же сузились и сверкнули глаза. Муха не выдержала, опустила голову. И все, что в душе у нее поднялось, снова кануло в обычное беспамятство – как в болото. Знала уже, чувствовала, что если взгляда его не вынесла, то слова-то комиссарские подавно…
– Д-ддааа, Мухина, – он выдохнул шумно. – Не ожидал от сознательного бойца. Н-нне-аж-жид-ддаллл…
– Да я всегда же за коллектив! – голос у нее срывался. – Я же – честное вот-пречестное пионерское!…
Муха вдруг осознала, перед кем она стоит и о чем говорит. Жалуется. Ябедает. Предает боевых товарищей. Как Мурка-атаманша в народной песне: «Ты зашухерила всю нашу малину, а теперь маслину получай!» Нет, товарищи дорогие, убить за такое – еще слишком мало будет, тут повеситься-то и то мало. В школе бы, на пионерском бы сборе, она бы такого… такую… первая бы проголосовала: в три шеи! В хвост и в гриву! Худую траву – с поля вон! Уничтожить как класс – правильно Сталин писал!
– Обиделась? Ты на кого обиделась? На Красную Армию обиделась? Опомнись, Мухина! На что руку подняла? На самое святое! Это, между прочим, знаешь, называется как? – взгляд его суженных глаз снова сверкнул, как трофейная бритва. – Дезер-тирррство – рраз! Морррально-бытовое разложение – два! Ясно вам, товарищ боец? Или отправить тебя, куда следует? Там-то быстренько разберутся, возьмут на цугундер; девять сбоку, ваших нет! Так вопрос ставишь, Мухина? Что ж, давай будем так решать. Сама заставляешь. Сама, учти. Я с ней как с сознательным красноармейцем, закаленным в боях, – а передо мной девка срррамная! Так выходит, Мухина? Смотри мне в глаза! В глаза смотри!…
Муха подняла голову и тут же отвернулась: взгляд комиссара глаза ей опалил, как вспышка выстрела в упор.
– Как же ты скатилась в яму моральную, дочка? – голос его дрогнул тепло и сердечно, у Мухи слезы закапали. – Что же ты наш батальон славный позоришь? Всю дивизию под удар подводишь? Арррмии нашей боеспособность подрррываешь! – снова жестко, без дрожи. – На кого ррработаешшшшшь, мрррасссь?… – шипенье выхлестывалось из глаз его, в лицо Мухе било сухим холодным огнем. – Под трррибунал захотела? Ну, пен-няй-на-се-бббяааа…
Он снова шлепнул себя по ляжкам.
Муха стояла ни жива ни мертва.
Вместе с комиссаром Чабаном на нее смотрел пионервожатый Володя. И убитый папочка, награжденный в Гражданскую войну саблей именной, – он тоже опасной бритвой брился, немецкой, как назло. И Сталин смотрел с портрета – как на пионерском сборе, когда торжественное обещание давала.
– Может, все же осталось у тебя что-то святое, дочка? – голос Сталина-Чабана снова тепло и ласково лучился из широкой, надежной груди. – Неужели же до конца растлилась душа твоя чистая? Не верю! Нет, не верррю!… Так не позорь же ты мои седины, девонька! От всего серррца солдатского прррошу: будь человеком! Гнилью не будь подколодной! Плесенью не будь на чистом теле Аррмии нашей святой! Влейся в коллектив боевой, душой врасти! К знамени нашему красному серрцем юным своим прррикипи навек. Правда знамени нашего – вера наша святая – да будет для тебя светом навек! Светом, Мухина! А не тьмой! Сам вождь и учитель видит тебя с кремлевских высот! – опять Чабан уронил свою голову так горестно, что уж, казалось, и поднять не сдюжит. – Помни об этом каждую минуту, дочка! – нет, поднялась, слава богу. – Мррразью не будь! Будь вождю опорой верной! Он ведь верит в тебя. Прощает тебя и верит. Что ответишь вождю, Мухина Мария? Теперь, когда всю низость свою осознала, – как ответить должна? А? Ну? Н-ннннууууу!!!
– Всегда готова! – пролепетали сухие искусанные губы, ноги ее подкосились.
– Громче, боец Мухина! Гррромче! Не слышит тебя Москва!
– Всегда готова! – Муха заорала, вытаращив на Чабана невидящие глаза и снова отдав ему честь.
– Молодец, Мурка! – он засмеялся, встал. – Только запомни: к пустой голове руку не прикладывают. Пилотку надень. Я ж знаю: наша ты, своя в доску. Я к тебе, Мухина, приглядываюсь давно…
Муха надела пилотку. Одернула гимнастерку. Посмотрела снизу вверх на большое, далеко пахнущее одеколоном лицо. Порез на втором подбородке комиссара уже покрылся малиновой корочкой. Уже и не помнилось, как только что отирала кровь, касалась кожи огромного хозяина своего – доброго хозяина. Покой шел от него – от улыбающихся глаз, дыхания мерного, от мужского запаха одеколона, коньячного благородного перегара, усталого военного тела. Ей захотелось прижаться к нему, спрятаться у него под мышкой. Как раз бы вошла – с головой утонула б. Хотя лучше бы, конечно, был он не комиссар Чабан, а просто Вальтер Иванович…