Книга Алфавита. Книга соответствий - Андрей Волос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Алим получил восемь лет, и то еще по снисхождению за малолетство.
Следующим вечером раздался звонок в дверь. Я открыл и увидел Персика, одетого в форму. Он стоял на пороге с озабоченным и деловым видом.
Ноги мои подкосились. Я решил, что Персик пришел меня арестовать и посадить в тюрьму за то, что я курил вчера в сквере. Впрочем, это приблизительно, а если быть точным, то в голове не было связных мыслей: панический ужас обеспечил их полное отсутствие.
Персик мазнул взглядом и явно не узнал.
Выяснилось, что он зашел по долгу службы — проверить документы на отцово ружье. Отец был дома, они разобрались с бумагами, и Персик ушел навсегда, напоследок задумчиво на меня посмотрев, как будто уже, сволочь такая, что-то припоминал.
Глаза у него в этот раз были не пьяные.
Про мои собственные мать сказала, что никогда таких испуганных не видела, и долго недоумевала, что меня могло так всполошить.
Объяснить ей, что я увидел лицо власти, которая способна ни за что ни про что бить тебя всем телом об скамейку, я не мог, потому что пришлось бы рассказывать и про портвейн, а этого мне делать не хотелось. Кроме того, я точно знал, что она поверит всему: и что мы сидели на скамейке и курили, и что матерились, и что хотели пить портвейн, — всему, кроме главного: что этот симпатичный юноша, одетый в чистую милицейскую форму, мерзавец и подонок и такие же мерзавцы и подонки другие двое, что были с ним вчера.
Он говорит высоким полудетским голосом:
— В прошлом году я в соседней деревне жил, в Быках. Тогда у меня своего-то дома еще не было, вот и присматривался, ходил по окрестным деревням. В Быках мне тетку одну показали, она сама в Галиче жила, а дом ее пустовал. Вот я и поселился. Ну, с ее разрешения, конечно…
И представляешь, стал я присматриваться к печке. Обыкновенная шведка. Ну, знаешь, гладкий под, никакого поддувала нет, одна дверца. Кладешь дрова, зажигаешь, и дело с концом. Но — тяга плохая.
Понимаешь, плохая тяга, вот какое дело. Когда дверца закрыта — еще куда ни шло, а чуть откроешь — весь дым в комнату, задыхаешься. Даже огня из-за дыма не видно. А я, знаешь, люблю на огонь смотреть.
Сядешь, смотришь, думается хорошо… Даже камин хочу в квартире сделать… Хочу камин, понимаешь! Люблю на огонь смотреть!..
Закуривает, несколько раз как-то неумело пускает дым. Мечтательно улыбается.
— Ну и вот, — продолжает он, снова построжев. — Стал разбираться.
Оказывается, в той шведке был сложный дымоход. Пока он там петляет — вверх, вниз, туда-сюда, — тяга-то и теряется. Но сначала-то я решил, что он просто забился. Стал смотреть. Взял длинный гвоздь. Постучу, найду, где гулко, и этот кирпич начинаю гвоздем оконтуривать, глину из швов выковыриваю. Ковыряешь целый час — выковыряешь все, кирпич вынешь. Вынешь — а там чисто, хороший такой дымоход, не осыпался ничуть. Я его весь просмотрел — все чисто, а не тянет.
Возился-возился, — а, думаю, ну вас всех на фиг с вашим обогревом!
Взял и переложил пару кирпичей в дымоходе: колено заткнул, а ход прямо в трубу (см.) раскрыл. С зевом тоже повозиться пришлось.
Вынул ряд кирпичей, расширил… да и дверцу снял, все равно она для такого зева не годилась — маленькая. Ух и тяга началась!.. Веришь — как-то наволочку повесил подсушить, так ее чуть в трубу не утянуло!
Гудит! Жарит!..
Снова мечтательно улыбается. Вздыхает.
— Правда, дрова быстро прогорают. Не напасешься. Но это уж, сам понимаешь, как: либо тяга хорошая, либо тепло. А у меня напрямую — гул стоит, такая тяга…
Затянувшись, стряхивает пепел.
— Потом хозяйка приехала. Здрасти-здрасти, как здоровье, то-сё, пятое-десятое. Не люблю я этих околичностей. Здрасти-то здрасти, а сама так и зыркает по сторонам, не нарушил ли я чего. А я как раз печь топил… Завожу ее в комнату, подвожу к печи — там пламя гудит, языки огня так и пляшут, так и пляшут!.. Вот, говорю, Анна Петровна, тут сядьте… нет, лучше тут… Красиво? Она села, посидела, посмотрела, да вдруг как заплачет! Что ж ты, говорит, ирод, сделал?
Как же, говорит, так — печь без дверцы? Ты мне, мол, дверцу сделай, а то пожарник увидит и что-то там такое запретит… Представляешь?!
Возмущенно машет рукой.
— Откуда здесь пожарник, скажи на милость?! Тут спичек-то не найдешь, не то что пожарников… Да ну ее. Странная какая-то тетка…
Снова машет — теперь уже просто расстроенно — и кидает окурок в огонь.
— Дверцу-то сделал?
— Нет, не сделал дверцу. Без дверцы лучше, неужели не понятно?..
Конечно, можно было бы и без этого всего обойтись… Но, знаешь, такой уж дурацкий у меня характер: уж если что втемяшится, то конец!..
Берет палку, задумчиво ворошит угли в догорающем костре.
Вздыхает.
Писатели — это люди, заменяющие писанием все прочие отправления организма.
Писателями становятся, как правило, по ошибке.
Желание стать писателем возникает в детстве, когда человек ничего не знает об этой профессии.
Обычно им одержимы дети из простых семей. Взрослея, они встречаются с самыми разными людьми. Тут и геологи, и строители, и охотники, и химики, и рыболовы. Филателисты, шоферы, агрономы, начальники…
Их дела ясны и вовсе не романтичны. А вот писателей, как правило, поблизости нет. Образ писателя формируется в условиях информационного вакуума под воздействием необъяснимой убежденности в том, что человек, умеющий расставлять слова на бумаге в таком порядке, чтобы их было интересно читать, заведомо превосходит других по всем параметрам.
С годами становится понятно, что писатели в жизни заметно отличаются от тех, что некогда бытовали в детском воображении. Оказывается, это обычные люди, затравленные финансовыми затруднениями и долгостроем воздушных замков, а пожить в настоящих Замках (см.) удается не всем, далеко не всем. Лучшие из них сознают, насколько они не соответствуют своему высокому званию. Когда их называют писателями, они смущаются, краснеют и не смотрят в глаза. Ясно и то, что пылкость давней юношеской любви к ним — всего лишь исключение.
Подавляющее большинство народонаселения относится к писателям довольно прохладно, вовсе не склонно их боготворить и, напротив, всегда готово к пренебрежению, насмешке или напрасной зависти. На их счет можно услышать и самые крайние мнения. Так, один истопник требовал для всех писателей чохом высшей меры или, в качестве неслыханной милости, пожизненного заключения. «Трутни! — говорил он.
— На машинке-то и я бы мог стучать, а вот ты хоть что-нибудь путное сделай!..»
Кроме того, становится очевидно, что писатель вовсе не совершает подвига тем, что имеет обыкновение писать. Действительно, совершает ли подвиг птица (пусть это будет ворона, дабы не навевать романтических ассоциаций) тем, что каждодневно машет крыльями, или собака — тем, что без конца бегает и лает? Писатель тоже не может не писать — это его нормальное состояние, состояние обыденности, а не подвига.