Книга 1979 - Кристиан Крахт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но аналогии с Евангелиями этим не исчерпываются. Рассказчик – достойный сочувствия простак, возомнивший себя новым Христом или просто повторяющий – в гротескно искаженном виде – земной путь Христа накануне приближающегося конца старой цивилизации. На это как будто намекает целый ряд не очень заметных при беглом чтении деталей романа, да и сам повествовательный стиль книги.
Прежде всего, герой попадает в Иран (побывав прежде в Египте, в Синайской пустыне) благодаря деньгам своего бывшего любовника Кристофера (чье имя означает «Несущий Христа»). В лице Маврокордато, возможно, он встречается с ипостасью сатаны, Мефистофелем (о чем говорят необычайно волосатые ноги румына, его черная или ежевичного цвета одежда, странная тень в виде темного насекомого, возникающая у него за спиной, звучащая в его присутствии песня «Цирк смерти уже приближается…», криво висящие в его доме акварели Блаллы Халлмана, художника, чье творчество проникнуто мотивами смерти, его увлечение алхимией и пр.). Маврокордато советует герою совершить паломничество на Тибет, чтобы искупить его – героя – собственные грехи и грехи человечества, и рассказчик бездумно, безвольно ему подчиняется – что и становится поворотным пунктом в его судьбе. В трех эпизодах романа при желании можно усмотреть параллели с евангельскими рассказами об искушении Христа, только герой все три раза этим искушениям поддается: он разделяет с Маврокордато его трапезу, состоящую из странной темной пищи; он поднимается с Маврокордато на крышу высокого здания и на обратном пути чуть не срывается вниз; когда он достигает вершины плато, по дороге к горе Кайлаш, перед ним развертывается «панорама во всю ширь горизонта» (все царства земли?); эта панорама напоминает Мордор (страну зла в толкиеновском эпосе).
Рассказчик купается в горном озере, как бы совершая крещение («Я еще никогда не чувствовал себя таким чистым»), однако это озеро лишено всякой жизни. Дующий над озером ветер и ледяная свастика на склоне горы – символы Святого Духа (почему это так – объясняется, например, в книге Романа Багдасарова «Свастика: священный символ», М., 2001). После купания странствующий монах называет рассказчика «бодисатвой», то есть, в переводе на местную систему представлений, «спасителем». После первого обхода горы рассказчик встречает двенадцать паломников (двенадцать апостолов?), которые тоже видят в нем «бодисатву», и повторяет обход горы уже вместе с ними. Кстати, при встрече с героем, едва успев его как следует рассмотреть, паломники «запели евангельским хором». Обойдя еще раз вокруг горы, паломники и рассказчик устраивают совместную трапезу. Когда их окружают китайские солдаты, двое паломников пытаются защитить, заслонить собой рассказчика, как пытался защитить Христа Петр. В пересыльном лагере допрашивающая рассказчика женщина кричит на него, плюет ему в лицо и бьет по щекам. В трудовом лагере рассказчик выполняет бессмысленную работу, перекапывая лопатой лишенную влаги землю. Это напоминает слова из проповеди Иоанна Крестителя о грядущем Христе: «Лопата Его в руке Его, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу Свою в житницу…» (Мф.: 3:12). Во всех перечисленных эпизодах внешняя канва как-то связана с евангельскими текстами, но содержание – благодать – отсутствует. Последние страницы романа совсем уж жутко перекликаются с евангельскими рассказами о том, как Христос накормил несколько тысяч человек пятью хлебами и двумя рыбами. Рассказчик, его друг Лю и еще один заключенный добывают опарышей, размалывают их в ступке вместе с шестью малосъедобными клецками и таким образом обеспечивают необходимым для выживания протеином всех заключенных своего барака. Кончается эта история тем, что уголовники, затеяв драку из-за питательной кашицы, зверски убивают кроткого Лю. Самого рассказчика, скорее всего, ждет смерть от лучевой болезни или от голода.
Между прочим, в стихотворении Хафиза Ширази, который рассказчик цитирует в самом начале романа, не только содержатся туманные намеки на трагические перипетии, его – рассказчика – ожидающие, но и высказывается определенное отношение к религии:
Чашу полную, о кравчий, ты вручи мне, как бывало.
Мне любовь казалось легкой, да беда все прибывала.
Скоро ль мускусным дыханьем о кудрях мне скажет ветер?
Ведь от мускусных сплетений кровь мне сердце заливала.
Я дремал в приюте милой, тихо звякнул колокольчик:
«В путь увязывай поклажу!» Я внимал: судьба взывала.
На молитвенный свой коврик лей вино, как то позволил
Старый маг, обретший опыт переправы и привала.
Ночь безлунна, гулки волны. Ужас нас постичь не сможет,
Без поклаж идущих брегом над игрой седого вала.
Пламя страстных помышлений завлекло меня в бесславье:
Где ж на говор злоречивый ниспадают покрывала?
Вот Хафиза откровенье: если страсти ты предашься,
Все отринь – иного мира хоть бы не существовало.
Критик Эльке Хайденрайх, которую я уже цитировала, отчасти, видимо, права, когда утверждает, что «„1979“ есть роман о декадансе – о декадансе западного потребительского общества и восточных (почему только восточных? – Т. Б.) учений о спасении, декадансе лагерей и декадансе вечеринок с наркотиками». Но мне кажется, что основная тема романа – поиски идентичности, чего-то такого, чем можно было бы заполнить свою внутреннюю пустоту. Одна из самых ярких метафор в «1979» – сравнение человека с улиткой, вслепую ползающей вокруг пустого центра; и в «Tristesse Royale» имеются похожие слова: «Каков „Адлон“, в точности таков и весь мир. Снаружи отлично вычищен, с золотой каймой… а за этим фасадом – пустотелый» (цит. по: Ralph Hauselle, Alles so schön bunt hier…). В этом контексте второй эпиграф к роману можно понять как своего рода гефсиманскую молитву «брошенного» в мир (в хайдеггеровском смысле) обычного современного человека. Несколько раз, в самые критические для героя моменты, в книге всплывает мотив «дурной зелени», отсылающий к эпиграфу (где слово «зеленый» намекает на головокружение или тошноту): в зеленый цвет выкрашены стены страшной больницы, где умирает Кристофер; и стены кафе, подземный ход из которого ведет в дом Маврокордато; после ареста на героя надевают тюремную одежду «цвета речной тины»; в лагере его заставляют «добровольно» сдавать кровь в медицинском кабинете со светло-зелеными стенами. И несколько раз, подобно рефрену, звучат почти одинаковые фразы:
1) «Что такое жизнь? И как ее улучшить?» (спрашивает себя рассказчик после смерти Кристофера);
2) «Мы исправимся», – сказал он (немецкий вице-консул в Тегеране. – Т. Б.). – «Да». – «Мы исправим себя»;
3) замечание, что Лю «хотел улучшить самого себя и порядки в лагере»;
4) наконец, ужасные заключительные слова романа: «Я исправил себя. Я никогда не ел человеческого мяса».
Мне кажется, совсем не случайно Ральф Герстенберг, рецензируя пьесу «Tristesse Royale» (DeutschlandRadio Berlin, Manuscript vom 26.l.2000, Internet), отмечает наличие в ней «экзистенциалистского пафоса» (выраженного, как он считает, в духе Эрнста Юнгера). Экзистенциалистским мотивом, остающимся без ответа вопросом об осмысленности или бессмысленности человеческой жизни, проникнуты и «Faserland», и «1979» – именно присутствие этого мотива делает оба романа такими печальными. (Странно, но никто из критиков не заметил, что в «Faserland»’e речь идет о самых настоящих трагедиях: Нигель становится наркоманом и теряет связь с действительностью, Ролло умирает; и они, и рассказчик страдают от безнадежного одиночества, отсутствия любви прежде всего потому, что не нужны своим родителям, которые при этом – как, например, отец Ролло, миллионер-хиппи, – могут заниматься самосовершенствованием и нелепой благотворительностью.)