Книга Один на дороге - Владимир Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Битва с врагом… — задумчиво протянул Лидумс.
— Да. Он говорил, что для того, чтобы победить врага, нужно прекрасно знать его, а мы его практически почти не знаем. Он говорил, что надо учиться побеждать не слабого, а сильного врага, самого сильного, только так есть смысл сражаться.
— Гм, — произнес Лидумс. — И кем же был этот враг?
— Я, собственно, даже не знаю, — он растерянно улыбнулся. — Думаю, что он имел в виду не вас. Скорее болезни. Какие-то серьезные болезни.
— Он не называл их?
— Нет…
— В таком случае, постарайтесь припомнить как можно подробнее все, что он говорил в этой связи…
— Я попытаюсь. Он иногда говорил много, а иногда целыми часами молчал. Но, наверное, даже молчать ему иногда было нужно в чьем-то присутствии, а не в одиночестве.
— Следовательно, он был одинок?
— Семьи у него не было. То есть, во всяком случае, в нашем городе, а я знал его не менее пяти лет. И друзей, кажется, тоже; я не видел, чтобы к нему кто-нибудь приходил. У него была большая квартира, хорошо обставленная, но никакой прислуги. Я, собственно, так с ним и познакомился: он, видимо, знал, что я живу рядом, встречал меня на улице и однажды предложил мне небольшой заработок, чтобы я убирал иногда квартиру, колол дрова и носил уголь или торф, а также выносил мусор и золу, и так далее.
— Убирать обычно нанимают женщин…
— Тогда я так и сказал ему, потому что сперва это показалось мне немного оскорбительным для мужского достоинства: уборка — женское дело. Он ответил, что слишком уважает женщин, чтобы заставлять их убирать за ним, хотя бы и за деньги. А ведь было много женщин, которые не отказались бы от заработка.
— А дома у него было что-нибудь интересное?
— Хорошая обстановка, это я уже говорил. Много книг, но почти все научные, они меня тогда не интересовали. Из его книг я запомнил лишь Крафта, у него было собрание сочинений Крафта, он любил фантазии и утопии, и мне они тогда тоже нравились. На стенах были картины, но я тогда ничего не понимал в них, и не помню, что это были за картины — кажется, в основном пейзажи. Один портрет — доктора Коха. Это великий ученый…
— Да, мы знаем. А приборы, инструменты?
— Я помню только микроскоп, хороший бинокулярный микроскоп. Но я видел его лишь однажды, потому что обычно прибор стоял в своем футляре, и я не помню, чтобы доктор Роттенштейнер когда-нибудь с ним работал. Он вообще не работал дома.
— Доктор Роттенштейнер…
— Это была его фамилия. Потом, став медиком, я пытался найти какие-либо упоминания о нем в научной литературе. Но ничего не нашел ни в тогдашней, ни в современной, ни у нас, ни на Западе.
— Но все же вернемся к нашей теме. Вы припоминаете еще что-нибудь из его разговоров?
— Он почти никогда не говорил ничего конкретного. Любил рассуждать в общем, большими категориями. Однажды, например, он сказал, что древние вели войны гораздо более разумно, чем мы, потому что у них каждый воин, кроме меча или копья, обладал еще и щитом, то есть постоянно имел при себе и средства защиты. Он говорил, что идти на врага нужно имея и собственное средство защиты от того оружия, каким ты хочешь поразить врага. Потому что враг может выбить у тебя меч, подхватить его и накинуться с ним на тебя, и тут, если у тебя нет щита, ты погибнешь.
— Достаточно обще и не слишком-то вразумительно. А еще?
— Еще? — Фабльберг задумался. — Да, вот. Он говорил о книге какого-то писателя, он не называл его, но уже потом я понял, что то был, видимо, Гюго. Там один господин награждает за подвиг какого-то унтер-офицера, предотвратившего несчастье, и тут же приказывает расстрелять его, потому что несчастье это стало возможным по вине того же самого унтер-офицера. И вот доктор Роттенштейнер сказал, что с ними, вероятно, сделают то же самое. Только, — тут он усмехнулся, — может быть, все произойдет наоборот: сначала расстреляют, а потом станут награждать.
— Веселый разговор… И в чем же он чувствовал ту вину, за которую его могли расстрелять?
— Этого он не говорил. Может быть, он имел в виду нацизм вообще?
— За что же их награждать? Хотя думать он мог, конечно, по-всякому… Что вы еще можете вспомнить?
— Кажется, больше ничего, — сказал Фабльберг, помолчав. — Хотя, конечно, может быть, что-то еще и вспомнится: знаете, память — капризный инструмент, она готова к действию далеко не всегда. Вот свои операции я помню все, хотя их немало. Если что-нибудь придет в голову, я вам сообщу, но должен сразу предупредить: ничего конкретного там не будет…
— Спасибо и за это. Как вы думаете, товарищ Фабльберг: что там все-таки размещалось? Могла это быть, например, больница?
— Больница? М-м…
— Маленькая больница для каких-то особо опасных больных.
— Не знаю, — задумчиво сказал он. — Вам ведь известно, мы теперь стараемся строить больницы подальше от городских центров, где-то в зелени, в тишине. Впрочем, по каким-то соображениям такая больница могла находиться и в городе. Тем более раньше. Но в подземелье?.. А, вот, вспомнил: была это больница или нет, но какие-то больные там, кажется, были. Да, совершенно определенно. Видите, память заработала, и я вспомнил: однажды доктор Роттенштейнер был настроен особенно мрачно, — я говорю «особенно», потому что веселым он не бывал вообще никогда, — и я не удержался и спросил его, в чем дело. Должен вам сказать, что я очень привязался к нему, мой отец погиб еще в тридцать девятом в Польше, хотя то была не очень страшная война. Итак, я спросил его, и он — не сразу, правда, — ответил, что иногда в мире все переворачивается с ног на голову. Когда больной выздоравливает, это должно быть радостью для врача, но временами получается наоборот, потому что бывают больные, которые должны умереть, и если они выздоравливают, то это нехорошо. Помнится, я тогда удивился и сказал, что, по-моему, это все равно хорошо, но доктор ничего не ответил.
— Та-ак, — протянул Лидумс, и мы с ним переглянулись. — Любопытная деталь… Значит, вы виделись с ним ежедневно?
— О, разумеется, нет. Убирать я старался, когда его не было, потому что мне как-то легче было, когда никто не видел меня за этим занятием. А кроме того, он вовсе не каждый день бывал дома. Случалось, он не появлялся по двое и по трое суток.
— Уезжал?
— Возможно. А может быть, просто ночевал там или дежурил.
— Получал ли он почту?
— Да. Но только журналы, иногда какие-то проспекты. Не помню, чтобы он получил хоть одно письмо.
— А с вами никогда не пытались разговаривать о нем? Вы ведь были к нему ближе всех остальных и могли знать то, что другим было неизвестно: что он делает дома, что говорит, что думает, не слушает ли вражеские передачи…
— Приемник у него был, но он включал его редко, и слушал только музыку. Больше всего легкую. Садился в кресло и слушал, иногда с закрытыми глазами.