Книга Ноа и ее память - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В памяти возникает образ, даже скорее некое ощущение моего отца: мужчина, сидящий против света, проникающего в библиотеку через окно; он читает, повернувшись спиной к бьющему в стекла дождю, когда дневной свет уже угасает, а лампу он еще не зажег, потому что ему не хотелось вставать и прерывать чтение. Именно таким я застала его, когда приехала в О. поведать ему о своих печалях, о своем страхе, о своем беспокойстве за Кьетана, а еще за себя и кузена. Увидев, что я вхожу, он встал и пошел ко мне, раскрыв объятия и не проронив ни слова до тех пор, пока не прижал меня к груди; только тогда он нарушил тишину.
— Голубка моя! — проговорил он.
Потом подвел меня к креслу-качалке, в котором он читал, усадил в него, а себе пододвинул табурет и сел, повернувшись лицом к свету. Я заплакала, громко всхлипывая.
— Ну, рассказывай, — сказал он мне.
И я помню, что рассказала ему все, начиная с вязания крючком и кончая той ночью, когда в меня запало семя, правда, одних лишь слов. Он выслушал и потом заговорил неторопливо, тихо, пока, наконец, не вселил в меня спокойствие. Он не высказал мне ни малейшего порицания, он даже не упрекнул меня за мое долгое отсутствие, за мое молчание; он ограничился тем, что изложил и обосновал свое мнение, сказал, что нужно сделать, а чего не нужно, хотя я и не помню сейчас, что именно он говорил, да и какая разница? Мне более чем достаточно воспоминаний об интонациях его голоса, об убедительности его слов, о нежности его руки, о глубине его глаз. Мне не важно, что он сказал тогда: оттуда, издалека ко мне приходит покой, который он смог подарить мне.
Мы вместе поужинали, и я переночевала во дворце. Рано утром, поднявшись, чтобы отслужить утреннюю мессу, он постучал в мою дверь и, дождавшись ответа, вошел и поцеловал меня. Я встала, съела завтрак, который приготовила для меня Эудосия, поцеловала ее и вернулась в К., где дон Сервандо, кардинал, ждал меня к одиннадцати часам утра.
Дон Сервандо был невысоким, но полным, добродушным и приветливым человеком;, он уже ждал меня несколько минут (ровно столько, на сколько я задержалась в долгом пути из О. под проливным дождем), но не проявлял никаких признаков нетерпения или раздражения, неприязни или высокомерия.
— Я решил, что с тобой что-то случилось, — сказал он мне, когда я вошла в его кабинет; о моем прибытии ему доложил один из чиновников.
— Я задержалась в пути, чтобы купить немного хлеба в Сее.
— Он, наверное, был еще горяченьким.
— Он и сейчас теплый.
— А для меня ты не привезла немножко?
Вопрос поставил меня в тупик; мне даже в голову не могло прийти, что этот князь церкви мог позавидовать какой-то корочке хлеба, пусть даже и был этот хлеб самым что ни на есть из Сеи и совсем тепленьким, да еще что он попросит меня об этом так ласково, так по-домашнему.
— Нет, — ответила я, — но он еще цел и в машине.
— Ну, так спустись за ним, если тебе не трудно.
И я пошла за хлебом. Когда я вернулась с одной из двух купленных булок, прелат прохаживался по комнате. Он обернулся, едва услышав стук в дверь.
— Как я тебе благодарен. Я как раз попросил принести мне кофе с молоком. Я еще не завтракал.
Он отломил кусочек руками и начал его жевать вопреки всякому протоколу, не испытывая по этому поводу никаких угрызений совести; потом он сказал мне:
— Я знаю, зачем ты приехала, но сначала давай ублажим тело и немного поговорим о другом.
Так все и было. Вскоре ему принесли кофе с молоком на подносе, который поставили на письменный стол.
— Никак не могу приспособиться к низеньким столикам… — как бы извиняясь, сказал он мне, садясь за стол и готовясь покрошить хлеб в большую чашку кофе с молоком. Когда в кофе было достаточно хлеба для того, чтобы могла стоять ложка, он насыпал туда пять или шесть ложечек сахарного песку, потер руки и довольно улыбнулся:
— Мне так делала мама, когда я был маленьким…
Потом он разделался с чашкой, не переставая восхвалять пекарей Сеи и говоря, что непременно отслужит в их приходе мессу по случаю дня поминовения, и стал беседовать со мной обо всем, что ему приходило в голову. Его вопросы звучали категорично и не требовали моего ответа, а свои утверждения он оставлял незаконченными, и я вынуждена была по необходимости подхватывать их и, таким образом, давать на них ответы. Одной из излюбленных тем в то дождливое утро в К. оказался недавно избранный Папа; мой собеседник ждал от него великих дел, он так мне об этом и сказал, а после некоторых наставлений, касающихся того, что я не проявляю достаточно веры и что для меня было бы настоящим счастьем иметь ее хоть чуточку больше, о чем я должна молиться и просить Господа, он полностью переключился на дело, приведшее меня к нему: снял трубку, набрал номер и, когда ответили, попросил, чтобы его, кардинала К., соединили с губернатором; ожидая, пока тот подойдет к телефону, кардинал прикрыл микрофон рукой и сказал мне:
— Он хороший парень, не беспокойся…
Когда на другом конце провода ему ответили, он прямо, без всяких обиняков поинтересовался судьбой Кьетансиньо. Это был сдержанный и короткий разговор, из которого я мало что поняла; лишь в конце он сказал мне:
— Завтра твой знакомый будет освобожден, но смотри, никому ни слова.
Было очевидно, что мой отец предупредил его не только о моем визите, но и о предмете разговора, и я была благодарна за ту тактичность, которую проявили, никоим образом не рисуясь, как мой отец, так и кардинал. Я поняла, что сила не обязательно агрессивна и люди, находящиеся на высоте власти, могут быть, возможно, даже должны быть более доброжелательными и уверенными в себе, чем люди без власти. И вовсе не ощущение власти порождает этот особый дух, ведь власть тоже может быть наступательной, особенно если она авторитарна и, будучи авторитарной, репрессивна; не порождает его и уверенность в обладании истиной, ибо такая убежденность ведет к слепой вере, а слепая вера — к фанатизму; этот особый дух должен быть чем-то большим: возможно, его дарит чувство справедливости, честность намерений, может быть, некоторый скептицизм, глубокое уважение к человеку, глубокое уважение к самому себе. Ведь несомненно, что агрессивность и нетерпимость рождаются из слабости, это вполне закономерно и даже обязательно.
Но тогда я думала о своем визите к дону Сервандо иначе, и именно так я продолжала думать, выходя от него, ибо подобные встречи, с ним или с моим отцом, всегда смущали мне душу и разум, и меня выводила из себя любезность, которую я считала фальшивой, и эпизод с хлебом, который я считала демагогическим. В моей памяти перемешаны все чувства, испытанные мной в те минуты, и я сомневаюсь, чтобы она сумела зафиксировать, восстановить только второстепенное, анекдотичное, оставив без внимания самое главное, суть тех событий; однако я уже попала в эту зависимость, когда решила предаться воспоминаниям, обратившись за помощью к своему телу и свету дня. И именно мое тело позволяет мне вспомнить полное доброты лицо дона Сервандо, мягко падающий дождь и пронзительный взгляд моего двоюродного брата, когда я приехала домой.