Книга Сатори в Париже. Тристесса - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я ей говорил «Хочу спать, где ты сегодня спишь» но фиг там влезу я к Индио или даже она, его жена ее терпеть не может – Они идут величественно, я величественно колеблюсь, с величественной трусостью, боясь баб из кухни, которые отказали Тристессе от дома (за то, что поразбивала все в своих дурцефальных приходах) и превыше прочего воспретили ей даже проходить через их кухню (единственный ход в мою комнату) вверх по узким вьющимся железным ступенькам в слоновокостную башню, что дрожат и трясутся —
«Они тебя нипочем не впустят!» орет Бык из дверей. «Пусть идут!»
Одна квартирохозяйка – на тротуаре, мне слишком стыдно и пьяно смотреть ей в глаза —
«Но я им скажу, что она умирает!»
«Сюда заходи! Сюда!» орет Бык. Я поворачиваюсь, они сели на первый же автобус на углу, ее больше нет —
Либо она умрет у меня на руках, либо я об этом услышу —
Что за саван стал причиной, отчего тьма и небеса смешались прийти и возложить мантию печали на души Быка, Эль-Индио и моей, кто все втроем ее любят и плачут в наших мыслях, и знают, что она умрет – Трое мужчин, из трех разных наций, желтым утром черных шалей, что за ангелическая демоническая сила это измыслила? – Чему случится случиться?
Ночью свисточки мексиканских легавых дуют, мол, все хорошо, а все отнюдь не хорошо, все трагично – не знаю, что и сказать.
Жду лишь снова ее увидеть —
И лишь в прошлом году она стояла у меня в комнате и говорила «Друг лучше песо, который дает тебе в постели» когда все еще все равно верила, что мы сведем наши измученные животы вместе и избавимся хоть от какой-то боли – Теперь же слишком поздно, слишком —
У себя в комнате ночью, дверь открыта, я смотрю увидеть, как она войдет, как будто сумела проникнуть через эту кухню баб – А мне ее искать на Воровском Рынке Мехико, вот что, видать, придется мне делать —
Врун! Врун! Я вру!
И предположим, я пойду ее искать, а она снова захочет ударить меня по голове, я знаю, это не она, а дурцефалы – но куда мне ее взять, и что решит, если с нею спать? – мягчайший поцелуй бледно-розовейших губ я же получил, на улице, еще один такой, и мне конец —
Стихи мои украли, деньги украли, моя Тристесса умирает, мексиканские автобусы пытаются меня сбить, зернь в небе, фу, мне и присниться никогда не могло, что все будет так плохо —
И она ненавидит меня – Зачем она меня ненавидит?
Потому что я такой умный
«Как пить дать, вот как ты тут сидишь», твердит Бык с самого утра, «Тристесса вернется, постучится в это окошко тринадцатого за деньгами для своего сбытчика» —
Он хочет, чтобы она вернулась —
Приходит Эль-Индио, в черной шляпе, печальный, мужественный, по-майянски строгий, озабоченный, «Где Тристесса?» спрашиваю я, он говорит, разведя руки, «Я не знаю».
Кровь ее у меня на штанах, как моя совесть —
Но приходит она раньше, чем мы ожидали, ночью 9-го – В самый раз, когда мы там сидим, о ней разговариваем – Постукивает в окно, но не только, просовывает чокнутую смуглую руку в старую дыру (где Эль-Индио месяц назад пробил кулаком в ярости от беззаразности), она хватает громадные розовые шторы, которые Бык торчково-мудро вешает с потолка до подоконника, она дрожит и трясет их, и отметает их в сторону, и заглядывает внутрь, и словно бы поглядеть, не ныкаем ли мы от нее морфиевые вмазки – Первым она видит мое улыбающееся повернутое лицо – Должно быть, противно ей от этого стало адски – «Быг – Быг —»
Быг поспешно одевается выйти и поговорить с нею в баре через дорогу, в дом ей нельзя.
«Ай да пусти ты ее»
«Не могу»
Выходим оба, я первым, пока он запирает, и там сталкиваюсь лицом к лицу с моей «большой любовью» на тротуаре в сумрачных вечерних огнях я могу только пошоркать немного ногами и подождать в очереди времени – «Как ты?» говорю я впрямь —
«Ничо»
Левая сторона ее лица сплошь одна большая грязная повязка с черной запекшейся кровью, она ее прячет под черным головным платком, держит его намотанным —
«Где это случилось, со мной?»
«Нет, после как ушла от тебя, три разы я упала» – Она показывает три пальца – У ней случилось три дальнейших припадка – Ватинная подбивка висит, и долгие ленты хвостов спускаются чуть ли не до подбородка – Выглядела бы ужасно, не будь святой Тристессой —
Выходит Бык и медленно мы тащимся через дорогу в бар, я перебегаю на другую ее сторону поджентльменить ее, О что я за старая сестрица – Тут как в Гонконге, беднейшие сампанные девы и матери речные в китаезных брючках отталкиваются венецианским рулешестом, и в миске нет риса, даже у них, фактически у них в особенности собственная гордость, и осудят такую старую сестрицу, как я, и О их прекрасные попочки в лоснящем сияющем шелку, О – их печальные лица, высокие скулы, смуглый цвет, глаза, они смотрят на меня в ночи, на всех клиентов Джонов в ночи, это их последнее прибежище – О вот бы я умел писать! – Лишь прекрасному стиху бы это удалось!
Как хрупка, бита, окончательна Тристесса, когда мы загружаем ее в спокойный вражественный бар, где Мадам Икс сидит, считая свои песо в задней комнатке, лицом ко всему, а мелкий усатый озабоченный бармен украдкой кидается нас обслужить, и я предлагаю Тристессе стул, что скроет ее прискорбное изуродованное лицо от Мадам Икс, но она отказывается и садится как ни попадя – Что за троица в баре, обычно оставляемом на откуп Армейским офицерам и Мексовым предпринимателям, пенящим себе усы в кружках послеобедья! Высокий костлявый пугающий горбоспиный Бык (что о нем думают мексиканцы?) в своих совиных очках и с медленной тряской, но твердоидущей походкой и я, мешкоштанный придурок-гринго, с расчесанными волосами и кровью, и краской на джинсах, и она, Тристесса, закутанная в пурпурную шаль, тощая, – нищая, – как торговка лотерейными билетами на улице, как фатум в Мехико – Я заказываю стакан пива, чтобы прилично выглядело, Бык снисходит до кофе, официант нервничает —
О головная боль, но вот она сидит со мною рядом, я впиваю ее – По временам оборачивает ко мне эти пурпурные глаза – Она болеет и хочет ужалиться, у Быка нету – Но она сейчас пойдет срастит три грамма на черном рынке – Я показываю ей картинки, которые рисовал, Быка в его кресле в пурпурной небесной опиевой пижаме, себя и своей первой жены («Mi primera esposa», она ничего по этому поводу не замечает, ее глаза кратко глядят на каждую картинку) – Наконец когда я показываю ей свою картину «свеча, горящая в ночи», она даже не смотрит – Они говорят о заразе – Все время мне хочется обнять ее и сжать ее, стиснуть это маленькое хрупкое недостижимое нетамошнее тело —
Платки немного спадают, и ее перевязка показывается в баре – жалкая – Я не знаю, что делать – Начинаю свирепеть —
В конце концов она заговаривает о подружкином муже, который выставил ее из дому в тот день, вызвав легавых (он и сам легавый), «Легавых позвал, потому что я не даю йму мое тело» сварливо говорит она —