Книга Фея Хлебных Крошек - Шарль Нодье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Другой спит, – произнес хриплый голос, вскоре заглушённый невнятным ворчанием.
Я затаил дыхание, чтобы услышать продолжение, но в эту секунду свет фонаря, яркие лучи которого почти обжигали мне веки, словно отмечая их огненной печатью, упал мне прямо в глаза, ибо, разметавшись во сне, я машинально повернулся так, что лицо мое оказалось обращено внутрь комнаты. И тут – страшно даже подумать об этом! – я увидел четыре огромные головы, которые вздымались над пылающим фонарем и, казалось, принадлежали одному и тому же телу, свет же фонаря отражался от них так сильно, что можно было подумать, будто в комнате не один источник света, а два. То было зрелище необыкновенное и ужасное! Голова дикого кота, издающая мрачное, заунывное и неумолчное урчание и в красном свете лампы следящая за мной глазами, которые сверкали, как два хрустальных шара, но были не круглыми, а узкими, тонкими, раскосыми, клиновидными, похожими на две огненные петлицы. Голова бульдога, вся взъерошенная, брызгающая кровавой слюной, с клыками, на которых висело бесформенное, но еще живое, трепещущее и стонущее тело. Голова, или, вернее, череп коня, более тщательно очищенный от кожи и мяса, более белый и гладкий, чем те, какие сохнут на свалках, наполовину сожженные солнцем, и размеренно, словно маятник, покачивавшийся на верблюжьей шее, причем при каждом движении из его пустых глазниц выпадали застрявшие там вороньи перья. А из-за этих трех голов высовывалась четвертая, самая отвратительная – голова какого-то чудовища, отдаленно напоминавшего человека, черты лица которого, однако, поменяли и место, и назначение, так что в глазах справа и слева скрипели зубы, издавая тот же пронзительный звук, какой издает строптивое железо под напильником слесаря, а огромный рот, кривившийся в страшных конвульсиях, бросал на меня испепеляющие взгляды эпилептика. Мне показалось, что снизу эту голову поддерживала могучая рука, с силой вцепившаяся ей в волосы и размахивавшая ею, как жуткой гремушкой, дабы позабавить множество разъяренных людей, привязанных за ноги к обшивке потолка и протягивавших к нам тысячи восхищенно аплодирующих рук, отчего потолок, казалось, грозил вот-вот рухнуть.
При виде всех этих ужасов я с силой толкнул в бок бальи острова Мэн, но он рухнул на меня, не подавая признаков жизни, я же так старался оставить ему побольше места в постели, что забился в самый дальний угол, и теперь его длинная морда с маленькими острыми ушками почти полностью заслоняла от меня происходящее. Меж тем черная и мохнатая мускулистая рука, задевшая мою шею, отчего все мое тело пронзил ледяной холод, принялась шарить у нас под подушкой, без сомнения покушаясь на бумажник бальи острова Мэн. Я вскочил, размахивая кинжалом, который купил накануне, собираясь в дорогу, я бросился на призраков, я раздавал удары направо и налево, поражая кота, бульдога, коня, чудовище, отбиваясь от сов, которые хлестали меня крыльями по лбу, от змей, которые обвивались вокруг моих членов и кусали меня за плечи, от черных и желтых саламандр, которые впивались мне в ноги и подбодряли друг друга обещаниями, что я вот-вот упаду. Наконец я вырвал сокровище моего друга – у кого? не знаю, ибо кинжал мой вонзался в тела всех разом, – а затем увидел, как они сблизились, подпрыгнули, выскочили в открытое окно, повалились друг на друга, слились в клубок, разъединились от удара об камень, снова соединились на молу, несколько раз перекувырнулись в воздухе и с оглушительным грохотом рухнули в море.
Торжествуя, но задыхаясь от усталости и ужаса, я вернулся назад, я искал дверь, но все двери были заколочены или же сделались так узки, что туда не вползла бы даже змея, я звонил во все звонки, но они тщетно колотили своими язычками из беличьих хвостов по пробковым ободкам, я молил громкими криками подарить мне одно слово, одно-единственное слово, но крики эти не были слышны никому, кроме меня, потому что они не могли вылететь из моей готовой разорваться груди и замирали на моих немых губах, словно эхо вздоха.
Наутро меня нашли лежащим ничком около постели, с бумажником бальи в одной руке и кинжалом в другой.
Я спал.
– Сомнений быть не может: совершено преступление, – сказал старый судейский чиновник, который, кажется, уже довольно давно разглагольствовал подле постели, где покоился без движения бальи острова Мэн, и ожидал ответа от человека, державшегося столь важно и чопорно, что с первого взгляда было ясно: он о чем-то размышляет. – Хотя на теле, лежащем здесь и являвшемся при жизни почтенным сэром Джепом Мазлбеном,[108]да будет благословенна его память, нет никаких ран, как вы только что превосходно доказали в словах столь же ученых, сколь и уместных, не подлежит сомнению, что несчастный сэр Джеп, который всегда спал так чутко, особенно под утро, что при первом шипении масла на сковородке, где жарится рыба, или при первом веселом звоне стаканов в руках у хозяйки он в один прыжок попадал из спальни в столовую, не успевая даже почесать проворной белой рукой у себя за ушами, а порой, я сам был тому свидетелем, даже не расчесав усов, – не подлежит сомнению, что сэр Джеп умер окончательно и бесповоротно.
Я убежден, – продолжал он уверенным тоном, указав рукой на меня, – что сей несчастный подсыпал ему вчера отраву в портвейн, который они пили вместе, если, конечно, вы не считаете, что он его околдовал или усыпил с помощью одной из тех дьявольских микстур, настоянных на мандрагоре, какие в ходу у всех этих заморских бандитов. Затем, по всей вероятности не желая бросать своего преступного дела на полдороге, он решил зарезать беднягу, но тут весьма кстати прибыли на место происшествия мы с вами.
Доктор ничего не ответил, но я заметил, что он выражает свое согласие с ужасным предположением следователя утвердительным покачиванием головы и снисходительным гудением, избавляющими людей несведущих от желания узнать новые подробности, а людей слабых – от желания опровергнуть имеющиеся.
– Как! – вскричал я с возмущением. – Вы утверждаете, что я убийца человека, которого давеча увидел впервые в жизни, с которым согласился разделить свою постель, хотя природа наша глубоко различна и его острый профиль занимал на моем гостеприимном ложе больше места, чем потребовалось бы, чтобы разместить три таких круглых и толстощеких головы, как у господина доктора! В течение часов, показавшихся мне веками, я защищал этого пса – впрочем весьма почтенного и очаровавшего меня своей учтивостью и любезностью – от неведомых врагов, которых он имел несчастье нажить; мне было страшно видеть и слышать, как они вопят, воют, мяукают, пищат, но я вырвал у негодяев этот бумажник, предмет их вожделений, дабы невредимым возвратить его хозяину, – а вы утверждаете, что я убийца этого пса!.. О, подобная клевета так отвратительна, что заставила бы вскипеть костный мозг в костях скелета!..
То были мои последние слова. Следователь и врач пошли завтракать, а вокруг меня осталась только кучка невозмутимых глухих констеблей; грубо толкая меня, они спустились вместе со мной по длинной, узкой, извилистой лестнице в зал судебных заседаний, где по счастливой случайности, в которой, как мне не преминули указать, я должен был узреть проявление исключительной милости Господней, как раз собрались все судьи.