Книга Пилигрим - Марк Меерович Зайчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказом о смертной казни генерала Олег Анатольевич наступил Грише на ноющую старую рану. Ему несколько раз за последние годы присылали по электронной почте (откуда адрес, господа?) неизвестные организации или незнакомые частные люди вопрос о том, «как вы, г-н Кафкан, относитесь к введению смертной казни в Израиле, да или нет?». Гриша всегда сразу отвечал, что он категорически против. Добавляя, что его мнение не значит ничего и он просит больше подобных вопросов ему не задавать. Все равно, конечно, присылали, несмотря на просьбы.
В молодости он пережил приговор к расстрелу и собственно расстрел своего приятеля Юры Т Они выросли вместе в смежных дворах, учились в одной школе, потом Юра уехал куда-то в экспедицию зарабатывать деньги, он жил один с матерью. Потом он вернулся, и на День Победы с приятелем из соседней парадной, выпив подкрашенного клюквенным морсом спирта, как у геологов принято, по его разумению, они наняли девушку легкого поведения по имени Таня, семнадцати лет от роду. Такая крепкотелая замухрышка, молочница, как ее называли парни постарше. Все вместе пошли в бомбоубежище, позвав с собой еще ребят. Таня не возражала, была весело настроена, попросив добавить еще денег. «Боюсь надорваться, вон вы какие», – сказала она и подмигнула. Празднично одетый в новый костюм Юра сразу выдал ей еще ассигнаций и монет, которых у него было много после возвращения из Сибири. Получились две десятки и одна мятая треха, всего двадцать три рубля, и еще мелочью два рубля с чем-то, немало для простой лукавой девушки-лимитчицы из деревни под Горьким, пять месяцев в Ленинграде.
Спустились по лестнице вниз, стуча подошвами и каблуками по железным ступеням, один за другим. Таня приготовила себя к физической любви за одну минуту, не больше. Ребята, некоторые из них были трезвыми, жались в стороне, не зная куда себя девать.
И тут в бомбоубежище ворвались два милиционера и вызвавшая их свистками дворничиха Тося, вредная, всеми ненавидимая баба. Всех позабирали, всего одиннадцать человек, никто ничего совершить с Танькой не успел. Она была совершенно голой, только в кулаке сжимала деньги, мало ли что. Проблема была в том, что Юра и его приятель были старше восемнадцати лет. Танька заявила, что она честная девушка и ее силой заволокли в бомбоубежище. Наличие у нее в кулаке денег ни о чем не говорило, так как в Советском Союзе проституции в среде молодежи нет и быть не может. Мать Юрки наняла хорошего адвоката, но и он, аргументировав все верно, не помог, так как все было заранее известно. Никто до Таньки не дотронулся. «Но ведь думали и хотели, верно?!» Никто не возражал этому неопровержимому доказательству.
Гриша был на второй день суда в зале, сидел за спиной Юрки, видел его белесый затылок. Он был острижен наголо, как и его подельник. Прокурор требовал четырнадцать лет заключения взрослым и опасным преступникам. Через два часа суд приговорил Юру и приятеля его к смертной казни, которые «в святой для всего народа день великой Победы надругались над тем, что так бережно помнит и чтит советский народ», – объявила судья, которая вообще не моргала, дрожащим от священного восторга голосом. Юрку и подельника тут же увели, он, ведомый под руки милиционерами, и не оглянулся, и не простился ни с кем. На следующий день в «Ленинградской правде» на четвертой полосе в нижнем углу было коротко жирным шрифтом напечатано сообщение о том, что приговор райсуда приведен в исполнение.
На работу Гришу Кафкана с коллегами много лет возил из Иерусалима немолодой крепкий мужичок. Он собирал людей в японском минибусе по всему городу, а потом вез в Тель-Авив по главному шоссе и сворачивал на Ля Гардии налево, а там дальше направо в рабочую зону – и на месте. Таксист их был такой работящий, не устающий никогда покладистый дядька, который мог и умел выручить в самой сложной ситуации. На него можно было положиться. Как-то поздно вечером, ожидая отъезда из Тель-Авива, кто-то опаздывал вернуться с интервью, он рассказал почему-то Грише о том, как они с братом спаслись в сентябре сорок четвертого года.
«Есть такой город, Будапешт. Так я оттуда. Мы с братом уже были сиротами и знали об этом. Брат был старшим, но все держалось на мне, так получилось. Было очень холодно в городе. Всю толпу повели к Дунаю расстреливать. Поезда, отправлявшиеся в Освенцим, уже не справлялись с огромным количеством иудеев, и нацисты закрывали глаза на нарушение установленного порядка. Мне было одиннадцать лет, а моему брату четырнадцать. Я понял, что если не сейчас, то уже потом будет не спастись. Мы взялись за руки и прыгнули в кусты голого тростника. Оттуда перешли в черную от холода дунайскую воду и там нырнули. Было не так глубоко, мы лежали на спине на дне. Дышали мы через тростинки, которые я сорвал на берегу. Кода перестали стрелять, мы вылезли из воды и ушли. Не простудились и не замерзли, с тех пор у брата очень слабые легкие, но он живой, курит и сейчас в Иерусалиме. Ничего не помнит, так говорит. А я помню за двоих.
Прятались мы на чердаке большого дома на набережной Пешта, питались кусками хлеба, который собирали по ночам на крыльце костела. Еще одна одинокая старуха из соседнего дома иногда приносила нам по-тихому чего-нибудь. Прибегала к нам по стенкам, чтобы никто не увидел и не донес. Было весело тогда в Будапеште, что говорить. Три с половиной месяца мы продержались. Как? Не знаю. Наверное, это можно назвать ненавистью, наверное. У ненависти много энергии и силы. 18 января, как сейчас помню этот день, четверг, мороз, русские вошли в Пешт. Мы с братом вышли им навстречу, шли с трудом, но шли, взрослые уже мальчики. Холода не чувствовали. Один танк стоял на обочине. Нам дали поесть, дали с собой в мешке хлеба и консервов, еще принесли какие-то вещи, телогрейку, помню… Мы вернулись на свой чердак. Счастливые. Ты не думай, Гриша, что я жалуюсь на судьбу, я всем очень доволен. Никогда никого ни в чем не виню, привык винить только себя. Сейчас я просто устал немного, расслабился, все-таки возраст уже, понимаешь, поздний час, ха-ха?!»
Он откинулся на спинку сиденья, положил руки на руль, прикрыл глаза. Действительно, пожилой усталый дядька.
«Да, я не думаю, вы что, Шломо, ни секунды в вас не сомневаюсь», – сказал ему Гриша Кафкан. Он знал, что скромный этот человек, таксист, водила, соображала, в армии здесь