Книга Том 2. Тихий Дон. Книга первая - Михаил Шолохов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий по вечерам слышал, как Астаховы играли песни. На молотьбе (ток их соседил со Степановым током) видел Аксинью по-прежнему уверенную, будто счастливую. Так по крайней мере казалось ему.
Степан с Мелеховыми не здоровался. Похаживал с вилами по гумну, шевелил в работе широкими вислыми плечами, изредка кидал жене шутливое словцо, и Аксинья смеялась, играя из-под платка черными глазами. Зеленая юбка ее зыбилась перед закрытыми глазами Григория. Шею его крутила неведомая сила, поворачивая голову в сторону Степанова гумна. Он не замечал, как Наталья, помогая Пантелею Прокофьевичу настилать посад снопов, перехватывала каждый невольный взгляд мужа своим тоскующим, ревнивым взглядом; не видел того, как Петро, гонявший по кругу лошадей, взглядывая на него, курносил лицо неприметной, про себя, ухмылкой.
Под глухой перегуд — стон распятой под каменными катками земли — думал Гришка неясные думки, пытался и не мог поймать увиливавшие от сознания скользкие шматочки мыслей.
С ближних и дальних гумен ползли и таяли в займище звуки молотьбы, крики погонычей, высвист кнутов, татаканье веялочных барабанов. Хутор, зажиревший от урожая, млел под сентябрьским прохладным сугревом, протянувшись над Доном, как бисерная змея поперек дороги. В каждом дворе, обнесенном плетнями, под крышей каждого куреня коловертью кружилась своя, обособленная от остальных, полнокровная, горько-сладкая жизнь: дед Гришака, простыв, страдал зубами; Сергей Платонович, перетирая в ладонях раздвоенную бороду, наедине с собой плакал и скрипел зубами, раздавленный позором; Степан вынянчивал в душе ненависть к Гришке и по ночам во сне скреб железными пальцами лоскутное одеяло; Наталья, убегая в сарай, падала на кизеки, тряслась, сжимаясь в комок, оплакивая заплеванное свое счастье; Христоню, пропившего на ярмарке телушку, мучила совесть; томимый ненасытным предчувствием и вернувшейся болью, вздыхал Гришка; Аксинья, лаская мужа, слезами заливала негаснущую к нему ненависть.
Уволенный с мельницы Давыдка-вальцовщик целыми ночами просиживал у Валета в саманной завозчицкой, и тот, посверкивая злыми глазами, говорил:
— Не-е-ет, ша-ли-ишь! Им скоро жилы перережут! На них одной революции мало. Будет им тысяча девятьсот пятый год, тогда поквитаемся! По-кви-та-ем-ся!.. — Он грозил рубцеватым пальцем и плечами поправлял накинутый внапашку пиджак.
А над хутором шли дни, сплетаясь с ночами, текли недели, ползли месяцы, дул ветер, на погоду гудела гора, и, застекленный осенней прозрачно-зеленой лазурью, равнодушно шел к морю Дон.
IV
В конце октября, в воскресенье, поехал Федот Бодовсков в станицу.
В кошелке отвез на базар четыре пары кормленых уток, продал; в лавке купил жене ситцу в цветочных загогулинах и совсем собрался уезжать (упираясь в обод ногой, затягивал супонь), — в этот момент подошел к нему человек, чужой, не станичный.
— Здравствуйте! — приветствовал он Федота, касаясь смуглыми пальцами полей черной шляпы.
— Здравствуй! — выжидательно процедил Федот, прищуря калмыцкие глаза.
— Вы откуда?
— С хутора, не тутошний.
— А с какого будете хутора?
— С Татарского.
Чужой человек достал из бокового кармана серебряный, с лодочкой на крышке, портсигар; угощая Федота папироской, продолжал расспросы:
— Большой ваш хутор?
— Спасибочко, покурил. Хутор-то наш? Здоровый хутор. Никак, дворов триста.
— Церковь есть?
— А как же, есть.
— Кузнецы есть?
— Ковали, то есть? Есть и ковали.
— А при мельнице слесарная имеется?
Федот взвожжал занудившегося коня, неприязненно оглядел черную шляпу и на крупном белом лице морщины, втыкавшиеся в короткую черную бороду.
— Вам чего надо-то?
— А я в ваш хутор переезжаю жить. Сейчас вот был у станичного атамана. Вы порожняком едете?
— Порожнем.
— Заберете меня? Только я не один, жена со мной да два сундука пудов на восемь.
— Забрать можно.
Сладившись за два целковых, Федот заехал к Фроське-бубличнице, у которой стоял на квартире подрядивший его, усадил щупленькую белобрысую женщину, поставил в задок повозки окованные сундуки.
Выехали из станицы. Федот, причмокивая, помахивал на своего маштака волосяными вожжами, вертел угловатой, с плоским затылком головой: его бороло любопытство. Пассажиры его скромненько сидели позади, молчали. Федот сначала попросил закурить, а потом уже спросил:
— Вы откель же прибываете в наш хутор?
— Из Ростова.
— Тамошний рожак?
— Как вы говорите?
— Спрашиваю: родом откеда?
— А-а, да-да, тамошний, ростовский.
Федот, поднимая бронзовые скулы, вгляделся в далекие заросли степного бурьяна: Гетманский шлях тянулся на изволок, и на гребне, в коричневом бурьянном сухостое, в полверсте от дороги калмыцкий, наметанно-зоркий глаз Федота различил чуть приметно двигавшиеся головки дроф.
— Ружьишка нету, а то б заехали на дудаков. Вон они ходют… — вздохнул, указывая пальцем.
— Не вижу, — сознался пассажир, подслепо моргая.
Федот проводил глазами спускавшихся в балку дроф и повернулся лицом к седокам. Пассажир был среднего роста, худощав, близко поставленные к мясистой переносице глаза светлели хитрецой. Разговаривая, он часто улыбался. Жена его, закутавшись в вязаный платок, дремала. Лица ее Федот не разглядел.
— По какой же надобности едете в наш хутор на жительство?
— Я слесарь, хочу мастерскую открыть. Столярничаю.
Федот недоверчиво оглядел его крупные руки, и пассажир, уловив этот взгляд, добавил:
— К тому же я являюсь агентом от компании «Зингер» по распространению швейных машин.
— Чей же вы будете по прозвищу? — поинтересовался Федот.
— Моя фамилия Штокман.
— Не русский стало быть?
— Нет, русский. Дед из латышей происходил.
За короткое время Федот узнал, что слесарь Штокман Иосиф Давыдович работал раньше на заводе «Аксай», потом на Кубани где-то, потом в Юго-восточных железнодорожных мастерских. Помимо этого еще кучу подробностей чужой жизни выпытал любознательный Федот.
Пока доехали до Казенного леса, иссяк разговор. В придорожном родниковом колодце напоил Федот припотевшего маштака и, осовелый от тряски и езды, начал подремывать. До хутора осталось верст пять.
Федот примотал вожжи; свесив ноги, прилег поудобней.
Вздремнуть ему не удалось.
— Как у вас житье? — спросил Штокман, подпрыгивая и качаясь на сиденье.
— Живем, хлеб жуем.
— А казаки, что же, вообще, довольны жизнью?