Книга Кожа времени. Книга перемен - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы писали, — спросил его журналист, — что исламисты сожгли заживо голландского политика. Как его звали?
— Я говорил, — благодушно ответил посол, — об опасности террора.
— Вы писали, — задал вопрос другой журналист, — что исламисты сожгли заживо голландского политика. Как его звали?
— Следующий вопрос, — уже раздраженно ответил американец.
— Вы не поняли, — сказал третий журналист, — вы должны ответить на вопрос, который вам задали мои коллеги.
Вот за это я люблю газеты. Дотошные до скуки и привязчивые до назойливости, они не ограничиваются, как твиты Трампа, скупыми словами с орфографическими ошибками. В отличие от фейсбука, они скрупулезно проверяют источники. Но главное, эти сторожевые псы демократии заставляют с собой считаться, охраняя наше святое право на правду.
Незадолго до смерти Филип Рот объявил о выходе на пенсию. Это решение среди писателей было бы беспрецедентным, если бы не одно исключение. Я имею в виду любимого поэта Брежнева Егора Исаева, который в перестройку публично объявил, что бросает стихи ввиду полного безразличия к ним читателей. Любопытно, что оба автора, которые вряд ли догадывались о существовании друг друга, прибегали к одному аргументу.
— Всю мою жизнь, — с горечью признался добравшийся до восьмидесяти Филип Рот, — я ориентировался на нормальных людей, которые перед сном читают часа два. Узнав, что таких почти не осталось, я ушел в отставку.
Ему трудно не сочувствовать. Череда уходящих к Гутенбергу поколений каждый день занимала себя чтением, считая книгу незаменимым счастьем. Я рос с этим убеждением, твердо зная, что так будет всегда. Да и как могло быть иначе, если все взрослые говорили о книгах. В оттепельные годы имена и названия служили паролем и объединяли интеллигенцию. Это были не только книги Хемингуэя, Фолкнера или Бёлля, но и «Счастливчик Джим» Кингсли Эмиса или «Четвертый позвонок, или Мошенник поневоле» Мартти Ларни. Все доставали, одалживали или крали одинаковые книги, чтобы читать их с сектантским упоением. Пожалуй, я и сегодня могу восстановить течение времени (как на пне с годичными кольцами) по книжным приметам — будь то лето «Кентавра» или зима «Зимы тревоги нашей». И это еще не считая самиздата. Я прекрасно помню, как часто находил в себе силы оторваться от подушки лишь потому, что надеялся вечером к ней вернуться с книгой.
— Мартын, — писал Набоков, — был из тех людей, для которых хорошая книжка перед сном — драгоценное блаженство.
Этот абзац в «Подвиге» говорит о том, что норма была всегда и не зависела от природы власти. Два вечерних часа с книгой были сакральным временем. Но вот, как с печалью констатировал Филип Рот, всё кончилось, и два заповедных часа отошли конкуренту.
— Вы заметили, — спрошу я честного читателя, — что, встретившись с друзьями, мы уже спрашиваем, не что они читали и даже не какой фильм смотрели, а — с каким сериалом они живут.
Характерно, что в Америке лучшие прозаики — как Франзен — и режиссеры — как братья Коэн — подбираются к сериалу с двух сторон, но с одной целью: воссоздать мир запойного читателя, ставшего зрителем и не заметившего этого.
Чтобы открыть секрет сериала, нужно оторвать его от смежной, но посторонней мыльной оперы, которая относится к постмодернистским жанрам. Мыльная опера — дитя радио. Она родилась от нужды, когда фабрикантам стирального порошка понадобилась сюжетная рама для рекламы, обращенной исключительно к женской аудитории. Собрав успешный набор приемов, мыльная опера не отказывалась от них и тогда, когда перебралась на голубой экран. В ее арсенале — запутанная вязь незаконных любовных отношений, привычный актерский состав, постоянный, как набор родственников, задушевная манера общения, приоритет диалога (женщины любят ушами) и общая неторопливость повествования, рассчитанного на вечность. За таким зрелищем можно следить, поглядывая на экран, пока стирается белье и варится обед.
В разгар борьбы с «мертвыми белыми мужчинами» феминистки открыли и полюбили мыльную оперу, признав в ней чисто женскую, вроде вышивания крестиком, версию массового искусства. Эта — немужская — эстетика пользовалась нелинейным повествованием и бахтинской полифонией. В мыльной опере каждый, а не только положительный герой, располагает правомочной и убедительной точкой зрения. В рамках этого своеобразного жанра никто не может победить окончательно, и это значит, что до тех пор, пока белье пачкается, мыльная опера бессмертна.
В отличие от нее сериал — брат книги и кузен кино — плод долгой эволюции и череды кризисов, спровоцированных прогрессом.
Старея, каждое зрелище стремится стать зеркалом. Театр Шекспира не походил на жизнь. Елизаветинцы еще не открыли реализм, позволивший Островскому заселять сцену купцами, пьющими на ней чай. Кино увело действительность с подмостков и перенесло ее на белый экран. Ограбленный театр стал бедным и обратил аскетизм в символ веры. У Беккета на сцене нет почти ничего: дерево с одиноким листом, два мусорных ведра, магнитофон, яма в земле. Да и действия в его театре не больше: ничего не происходит и ничего не меняется, кроме зрителя, разумеется.
Оставшись без крыши, драма перебралась из театра в кино, научившееся правдоподобно, как у Хичкока, рассказывать самые головоломные истории.
Борясь с наивностью эскапизма, кинематограф высокого модернизма искал себя вне слов и сюжета. Стремясь обрести собственный, а не заимствованный у других муз словарь, кино обходилось картинками, как Параджанов, или пейзажами, как Антониони. Сюжет вернулся на большой экран, когда появились новые мастера большой, ветвистой, катарсической драматургии: Кесьлёвский, фон Триер, Тарантино.
Между тем, пока качели нашего любимого искусства летали туда-сюда, окреп сериал, заманивший зрителя на малый экран, оторвав нас от большого.
Эта война малозаметна, потому что сериал не заменяет кино и не выдает себя за него. Фильм, как и предшествующий ему спектакль, оперирует разовым эмоциональным и интеллектуальным залпом. Кино — тотальный опыт пассивного погружения в искусственную (темную) среду. Входя в зал, ты сдаешься фильму, обещая без крайней нужды не отвлекаться.
Сейчас, правда, кинотеатры, столкнувшиеся с конкуренцией малого, но быстро растущего экрана, переживают ренессанс роскоши. Чтобы превратить рядовой поход в кино в нечастый праздник, новые залы предлагают лежачие кресла, как в первом классе самолета, и горячий, как там же, обед с выпивкой. Но вряд ли это им поможет.
Сериалы берут другим. Они требуют от зрителя сразу и меньше, и больше. С одной стороны, мы смотрим их на тахте в халате, с другой — они ждут от нас терпения и верности. Это ленивое и растянутое развлечение, причем длительность его, исчисляемая не часами и минутами, а вечерами и выходными, составляет субстанциональный признак сериала. Он дробится и тянется, организуя досуг на своих условиях. Войдя в домашнее расписание, сериал обещает безболезненное и комфортабельное перемещение в альтернативную вселенную. Совершенно не важно, какую именно: любовные интриги, детективные истории, политические дрязги — все равно. Главное, что сериал — это всерьез и надолго. Он делает вид, что на экране всё взаправду, мы притворяемся, что ему верим.