Книга Крымская война - Евгений Тарле
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди далекие и даже прямо враждебные славянофилам не менее их были потрясены громами последнего штурма.
Т.Н. Грановский (скончавшийся 4 октября 1855 г.) доживал последний месяц своей жизни под гнетам ужасающего впечатления, которое произвело на него падение Севастополя. Вся очень мучительная для такой натуры двойственность настроений человека, всей душой любящего свою родину и не менее страстно ненавидящего николаевщину и еще очень живучие николаевские традиции, вся горестная растерянность мыслящего патриота того времени сказались в его словах: «Весть о падении Севастополя заставила меня плакать… какие новые утраты и позоры готовит нам будущее! Будь я здоров — я ушел бы в милицию без желания победы России, но с желанием умереть за нее. Душа наболела в это время»[1246].
Гораздо более спокойно и созерцательно воспринимавший события И.С. Тургенев тоже был удручен вестью о катастрофе 27 августа и только желал, чтобы Россия, подобно пруссакам после разгрома их Наполеоном I при Иене, извлекла из севастопольских событий полезный для себя урок.
Бессмертные страницы третьего из севастопольских рассказов Льва Толстого (о штурме 27 августа) вошли, как и первые два очерка, навеки в тот золотой фонд русской литературы, где тогда уже блистало лермонтовское «Бородино» и где еще было место для «Войны и мира». Лев Толстой писал о Севастополе как современник и как непосредственный участник. Другой русский классик не был активным участником событий, но писал, еще находясь под свежим впечатлением от них. Вместе со своим коробейником он тосковал о беде, свалившейся на Россию: «Подошла война проклятая, да и больно уж лиха… Перевод свинцу да олову, да удалым молодцам… Весь народ повесил голову, стоя стоит по деревням…» И уж от собственного имени он говорил о «твердыне, избранной славой». Велик был в его глазах «народ-герой», не дрогнувший до конца, и «венец терновый», возложенный исторической судьбой на Россию под Севастополем, был, в глазах Некрасова, выше любого «победоносного венца». У великого народного поэта севастопольская конечная катастрофа возбуждала непосредственно лишь умиление перед самоотвержением и героизмом людей, боровшихся 11 месяцев под чугунным градом, погибавших там, где и улицы и даже морское дно у берега были вымощены ядрами: «Там по чугунному помосту и море под стеной течет. Носили там людей к погосту, как мертвых пчел, теряя счет…»
У большинства людей тогдашних образованных слоев после первого момента острой скорби и растерянности стало быстро нарастать давно уже накапливавшееся чувство раздражения и негодования против безобразия и разгула, произвола и хищничества, против общих условий государственного и общественного быта, сделавших бесполезными великие жертвы, принесенные севастопольскими героями. Дальнейшее существование николаевщины предстало перед умственным взором сколько-нибудь вдумчивых людей как самая реальная опасность, как угроза национальной независимости. Даже все чисто дипломатические ошибки последних трех лет отошли на задний план перед этим полным и беспощадным осуждением всей внутренней политики самодержавия. Полное единство настроения царило (правда, краткий миг) между Герценом и Иваном Аксаковым, между Кавелиным и Чернышевским, между теми даже, которые были до сих пор и оказались в ближайшем будущем самыми непримиримыми противниками.
Умеренный по своим взглядам, но внимательно наблюдавший современные настроения Д.А. Милютин констатировал также наличие в то время и гораздо более радикального, чем у помянутых лиц, подхода к анализу таких событий, как русские неудачи в Крыму: «Не говорю о тех немногочисленных еще в то время пылких головах, которые, увлекаясь своей ожесточенной ненавистью к тогдашним нашим порядкам, не видели другого средства к спасению России, кроме революции, которые даже на тогдашние наши бедствия смотрели со злорадством, отзываясь о них цинически: чем хуже, тем лучше»[1247]. К сожалению, Милютин в своих записках не уточняет своего интереснейшего именно для этого раннего момента свидетельства, не называет имен, не вдается в подробности.
Но последствия Крымской войны для России и Европы вообще и для революционной общественности у нас и на Западе в частности уже выходят за рамки этой работы. Нам хотелось лишь отметить наиболее характерные настроения в первый момент после получения рокового известия.
Отметим тут, кстати, с какой тревогой правительство отнеслось к немногим, единичным прокламациям революционного характера, попадавшим в его руки. Вот документ, относящийся ко времени, когда уже шли секретные совещания о мире:
«Весьма секретно. 2 января 1856 г. № 2. Господину начальнику 3-го округа корпуса жандармов. Неоднократно получаемы были мною сведения, что заграничные злоумышленники всеми мерами стараются о распространении в России возмутительных сочинений на русском языке, печатаемых в Лондоне в типографии изгнанника Герцена.
К предупреждению ввоза сих сочинений в наши пределы сделаны были надлежащие распоряжения, и старания злоумышленников не имели, по-видимому, успеха, распоряжения эти не могли однако совершенно воспрепятствовать появлению в России помянутых сочинений, и в недавнем времени оказалось здесь напечатанное в означенной типографии возмутительное воззвание, под заглавием: «Емельян Пугачев честному казачеству и всему люду Русскому шлет низкий поклон». По крайне преступному содержанию сей брошюры, тем более опасной, что способ изложения оной доступен понятиям простого народа, я, в исполнение высочайшей воли, предлагаю вашему превосходительству приказать всем офицерам вверенного вам округа разузнать строжайше, но совершенно тайно, не успели ли враги наши распространить вышесказанное воззвание в Царстве Польском, о последующем же я буду ожидать донесения вашего превосходительства.
(подп.) генерал-адъютант граф Орлов»[1248].
Император Александр выехал в Николаев и уже 13 (25) сентября сидел там, не зная, что предпринять. Порой он принимался мечтать о революции, которая была бы так кстати, если бы она случилась (в Париже, конечно): «Из-за границы нового ничего не получал, но по разным сведениям можно ожидать внутренних беспорядков во Франции вследствие дурного неурожая (sic! — Е.Т.) и возрастающего от того неудовольствия в низших классах. Прежние революции всегда почти этим начинались; итак, может быть, до общего переворота недалеко». Так мечтает царь в письме от 16 (28) октября к князю Меншикову. «В этом я вижу самый правдоподобный исход теперешней войны, ибо искреннего желания мира, с кондициями, совместными с нашими выгодами и достоинством России, я ни от Наполеона, ни от Англии не ожидаю, а покуда я буду жив, верно других не приму»[1249]. Но Горчаков не разделяет этих «революционных» надежд русского самодержца. «О перевороте во Франции давно уже говорят и нет сомнения, что народ крайне недоволен, — отвечает царю главнокомандующий, — но французы, буйные против слабых правителей и храбрые на поле сражения, весьма робки, когда имеют дело с правительством, их угнетающим. Быть может, что Наполеон их еще долго удержит в железных когтях своих. И посему нам должно готовиться на продолжительную борьбу»[1250].