Книга Вера (Миссис Владимир Набоков) - Стейси Шифф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, нередко ее ослепляла вера в человеческое благоразумие — как было сказано об одной волевой женщине девятнадцатого столетия. «Она оказалась в конечном счете не благоразумней остального человечества. Она заплатила стоически и полной мерой за свое заблуждение на этот счет», — но в отношении собственного мужа Верина интуиция ее не подвела. Хотя Владимир о том, что проводит время с Ириной Гуаданини, писал не скрывая, у Веры уже с середины февраля начали закрадываться серьезные подозрения. На примере отца она видела, как мужчины бросают жен; эмигрантская жизнь и неустроенность берлинской жизни двадцатых годов отнюдь не способствовали укреплению брачных уз. Вера всегда отличалась особой проницательностью при чтении книг мужа; их ежедневная переписка оказалась — как позднее Набоков скажет о наследии Сирина — «при всей ясности до странности обманчивой». Кто, как не Вера, умел выискать истину меж набоковских строк? Все его настоятельные просьбы немедленно приехать к нему высветили одну поразительную деталь: Владимир не хотел, чтобы жена оказалась в районе Парижа. Подозрения, о которых Вера писала мужу, подтвердились до мельчайших подробностей в анонимном письме на четырех страницах, полученном ею в середине апреля как раз в момент усиления разногласий вокруг вопроса Париж-Прага. Вера была убеждена, что письмо послано матерью Ирины и, вероятно, для того, чтобы ускорить распад семьи. По другим слухам, письмо написал Фондаминский, с которым Вера переписывалась и который ей симпатизировал. Автор анонимного послания — написанного по-французски, хотя явно русской рукой, — подробно описывал увлечение Владимира Ириной, «хорошенькой блондинкой, такой же взбалмошной, как и он», добавляя, что Набоков нажил себе довольно много врагов в литературных кругах. Это не похоже на Фондаминского, да и вообще на то, что письмо писал доброжелатель.
Флирт был естественным проявлением натуры Набокова[58]. С Ириной Гуаданини и ее матерью, Верой Кокошкиной, он познакомился в 1936 году во время своей поездки в Париж, после чего писал письма обеим одновременно. Мадам Кокошкина была не так очарована Владимиром, как ее дочь. Эта опытная дама считала Набокова блестящим писателем — считала его «чудом XX века», — однако человеком ненадежным. Уже с февраля у Владимира с Ириной возникли романтические отношения; она обожала его стихи и явилась в январе 1937 года на его выступление — на следующей неделе он трижды навестил ее. Тремя годами моложе Веры, Ирина была жизнерадостная, крайне эмоциональная светловолосая молодая особа, разведенная после краткого замужества. Она обладала мелодичным смехом, живым чувством юмора и страстно любила словесные игры. И на этот раз Набокова также прельстила исключительная память на его стихи. Петербургское окружение Ирины весьма напоминало и набоковское на родине. В Париже и его окрестностях Ирина Юрьевна подрабатывала уходом за собачками. И имела репутацию коварной обольстительницы, упрочившуюся с появлением в ее жизни Набокова. Сила набоковского обаяния была широко известна; Фондаминский со смехом воспринял звонок дочери знакомых, девицы двадцати одного года, которая просила познакомить ее с прославленным гостем. Просьба его не удивила, он заверил барышню, что все женщины независимо от возраста млеют от Сирина. И пригласил ее на частное выступление Владимира к себе на квартиру, где Набоков должен был читать отрывки из автобиографии в переводе на английский. Происходило это, должно быть, в конце февраля или начале марта. Уже окруженный со всех сторон поклонницами, Владимир улыбался лишь голубоглазой блондинке, опершейся на его руку. Марк Алданов выделял Ирину, как «femme fatale[59], покорительницу сердец». Когда Владимир рассказывал о катастрофическом положении дел в Германии, утверждал, что «устами писателя говорит Бог», слезы блестели в глазах у Ирины. «Как прекрасно!» — замирая, шептала она. Весь вечер она не отходила от него и той весной появлялась рядом с ним слишком часто. Едва приехав в феврале в Лондон, Набоков тотчас позвонил ей. То была coup de foudre[60]; она обожала вмятину от его головы у себя на подушке, оставленный им в пепельнице окурок. Слезы струились по щекам Владимира, когда он признавался ее матери, что совершенно не может без Ирины жить. Единственным приземленным занятием в их отношениях были игры в палача, рисуемые в Иринином альбомчике.
Вера неизбежно должна была прознать об этом романе; он развивался без особых предосторожностей. Возможно, он мало у кого вызвал бы удивление, не имей Вера репутации ближайшей помощницы и не имей Владимир столько недоброжелателей. Мало кто считал, что Набоков может обойтись без своей жены. Слепая страсть — это одно, но человеческая близость и понимание — явление куда более редкое. Марк Слоним, редактор эмигрантской газеты в Париже и дальний родственник Веры, замечал, что немногие женщины смогли бы, как Вера, выносить эгоистично-маниакальное отношение Набокова к литературе. «Если ему отрубить руки, он выучится писать губами», — перефразировал Слоним хвастливое заявление Владимира. Многие ли женщины способны подчинить свою жизнь чьей-либо навязчивой идее? Эту истину Набоков вряд ли забыл, хотя теперь она отзывалась в нем невыносимыми мучениями. Он не мог жить без Ирины — такой силы чувства он до сих пор еще не испытывал, — но в то же самое время не мог и предать забвению совершенно «безоблачные» четырнадцать лет жизни с Верой. В июне он писал Ирине, что они с Верой знают друг друга до мельчайших подробностей. Через неделю Набоков уже наслаждался восхитительной гармонией своих отношений с любовницей. Он не мыслил без нее жизни, отказаться от нее было выше его сил. И Владимир никак не мог сделать для себя в такой ситуации выбор, особенно памятуя о Дмитрии. Письмо об этом Набоков отправит без подписи. Напряжение было столь велико, что временами казалось, он теряет рассудок.
Словно метя путь в дремучем лесу хлебными крошками, он, в мае путешествуя по Чехословакии, тайно шлет свои сигналы в Париж. Он устроил так, что Ирина писала ему на адрес почтового отделения в Праге под девичьей фамилией его бабки[61]. Дни, проведенные в Чехословакии, стали образчиком двойственности. Было невыносимо притворяться перед Верой, что все в порядке, как и прежде. С другой стороны, Набоков с радостью сообщал Ирине, что хитроумная Судьба дарит им прелестную возможность: «Галлимар» купил «Отчаяние», и, значит, можно сказать, что необходимо одному съездить во Францию на встречу с издателем. Владимир отправляет ободряющее письмо Ирине и мадам Кокошкиной, выступающей дымовым прикрытием. Чтоб написать о своих чувствах, о любви «невероятной, беспримерной», он выскальзывал на улицу. Он урывал пару минут на почте, в канцелярском магазине, куда обычно захаживал крайне редко. Писал на скамейке парка во Франценбаде и нес свое письмо, «как бомбу в кармане пиджака, пока не опускал его в ящик». Он упирался, не спешил ехать в Мариенбад, где его уже давно ждали. (Просто удивительно, что Набоков сумел написать рассказ, как это случилось в течение сорока восьми часов в Мариенбаде. Но опять-таки «Облако, озеро, башня» — это прежде всего история человека, оказавшегося в двойственном положении: между приятной, но отзывающейся мучением поездкой и счастьем, которое, едва повстречав, удержать невозможно.) Между тем в разговоре с Верой Владимир снова и снова отрицает то, что происходит на самом деле. Ему тошно обманывать жену, особенно при том, что она нездорова. То под одним, то под другим предлогом Вера ежедневно заговаривает об Ирине. «Ты всегда всех вышучиваешь, только не Ирину!» — упрекает она. Набоков писал об этих расспросах Ирине, которая в своем дневнике отметила, что Вера изводит ее возлюбленного. Было и множество попутных вопросов. Владимир никак не мог отрешиться от отвратительного ощущения лжи, от вульгарной банальности ситуации. Вытягивать фразы из него приходилось клещами, между тем он на личном опыте открыл для себя то, чему позже его научит Эмма Бовари: адюльтер — банальнейший способ над банальностью возвыситься. Набоков не мог оправдать свое поведение, не мог простить себя за то, что перечеркнул все пятнадцать лет безмятежной жизни с Верой. От утвердившейся в 1920-х годах «лучистой правдивости» теперь его отделяла огромная дистанция. Сейчас, как никогда, Набоков напоминал одного из своих героев, раздавленного собственной страстью, не способного избежать глубокого внутреннего разлада, и мучительно отдалялся от того, каким себя представлял. Он напоминал самого себя — или, по крайней мере, то, каким представлял себя, — примерно в той же степени, как Феликс походил на Германа в «Отчаянии»: то был образ художника в разбитом зеркале.