Книга Свободная любовь - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Страсть и нежность
Народный-пренародный артист, лауреат-перелауреат многих премий, орденоносец, художественный руководитель Театра Сатиры и сам большой сатирик, Александр Ширвиндт – совсем не такой, каким кажется.
Скатертный переулок
– Помнишь такой стишок: «из чего только сделаны мальчики»?.. Из чего сделан Шура Ширвиндт? И из чего – Александр Анатольевич Ширвиндт?
– Понимаешь, ужас в том, что с тех пор, как возник вот этот Шурик, не из ребра Адама, а из ребер своих родителей, ничего не изменилось. Какой-то инфантилизм, какая-то сентиментальная детскость, которая мешает жить, руководить, творить. Я всячески ее прячу, дико ее стесняюсь, но если говорить тебе искренне, как старинной подруге, это мой крест.
– А может, не только крест, но и счастье? Представь, что в тебе этого не было бы, сколько бы обаяния ты потерял и сколько интереса к жизни!
– Понимаешь, детское обаяние чревато тем, что могут сказать, что человек впал в детство. Это тоже опасно.
– Ты жил в Скатертном переулке и учился в замечательной 110-й школе…
– Элитной, как сказали бы теперь. Со мной лично в классе учился, например, Сережа Хрущев, сын Никиты Сергеевича, ныне американский подданный. Там учился Рождественский Гена, будущий великий дирижер. Я был пионервожатым у Сережи Буденного… Никитские ворота и Арбат – эпицентр старой Москвы…
– Это я и хочу спросить: что значит родиться в центре Москвы? Родись ты на окраине, наверное, ты стал бы каким-то другим…
– Я потерял бы детскость сразу… Местечковый патриотизм существовал всегда. И начинался со двора. В каждом дворе была своя команда, свои бандиты, по тем временам милые, наивные. Поножовщины особой не было. Я был интеллигентский мальчик с варежками на веревочках. Но я был свой интеллигентик, поэтому шпана меня опекала. Сейчас ни в один двор ни войти, ни пройти, а тогда был лабиринт проходных дворов, один двор впадал в другой через арки, через пустыри. Никитские ворота, Скатертный переулок, Столовый, Ножовый, Хлебный – все, слава богу, не переименовано. Но Собачью площадку разрубили «вставной челюстью» – Калининским проспектом. Я до сих пор, с этой своей детскостью, когда надо слова выучить в силу профессии, а дома собаки, звонки, «Комсомольская правда», подруги типа тебя, там не выучишь. Но когда я еду в театр, я заезжаю в Скатертный со стороны Мерзляковского, там останавливаюсь…
– И идешь учить роль?..
– Сижу. Идти некуда. Все закрыто шлагбаумами. В моем родном подъезде в доме 5А охрана, домофоны, ковер на лестнице. А я сколько лет мечтаю подняться к себе на четвертый этаж… Там была огромная квартира, в которой жило шесть семей. У нас были две комнаты, мы были абсолютные олигархи. У остальных по одной. Настоящая коммуна. Это была родина. Когда говорят «родина», «патриотизм», «березки» – нет, родина – это Скатертный.
Маска
– Ты всегда был популярен и красив. И сейчас популярен и красив. Как ты этим пользовался? Только отвечай честно.
– Честно? Почти не пользовался. Пользоваться – значит хотеть и стараться. А я никогда не хотел и не старался.
– И не «хлопотал лицом»?
– Нет, не хлопотал. В нашей дружеской узкой компашке Захаров, Миронов, я, Кваша, Гриша Горин – все имели клички. У Миронова, скажем, была кличка Дрюсик. У меня – Маска. Потому что я наружу-то не выпускаю. И это дико раздражает. Маска. Так что никаких стараний подмигнуть или ухмыльнуться у меня не было.
– У тебя, правда, отдельное лицо…
– Бастер Китон – помнишь такого американского актера? Одно время это была моя подражательная мечта. И Кторов, наш великий артист, с лицом лорда. Вот так, ничего не выражая, все выразить.
– Ты сыграл множество обаятельных ролей в кино и в театре, произвел на свет множество «капустников» и прелестных эстрадных номеров, на которых зрители смеялись до колик. Ты придумал замечательный дуэт Авдотьи Никитичны и Вероники Маврикиевны. Двое мужчин, переодетых женщинами, – это было впервые на нашей эстраде, и ни грана пошлости, одна интеллигентка, другая – простая тетка…
– Артисты Тонков и Владимиров. Популярность была титаническая. В отличие от сегодняшних дам, сделанных из мужчин, которые надевают на себя шестого размера сиськи и красятся, там была всего пара деталей: внизу они были совершенно мужчины в брюках, а наверху шляпка, платочек, очки, ридикюль, все. Понимаешь, у меня всю жизнь на кухне в коммунальной квартире сидели бабушка Эмилия Наумовна, вся из себя рафинированная интеллигентка, и Наташка, няня моя, жившая у нас больше сорока лет. В силу территориальной необходимости они были все время нос к носу, друг без друга не могли, как сиамские близнецы, и в то же время совершенно друг друга не понимали и раздражали круглосуточно. Вот эта их кухонная полемика все и породила.
– Одновременно назову хотя бы две самых серьезных роли, которые ты сыграл в свою молодую пору: кинорежиссера Нечаева в спектакле Эфроса «Снимается кино» по Радзинскому в «Ленкоме» и Крестовникова в «Счастливых днях несчастливого человека» того же Эфроса по Арбузову на Малой Бронной. Вы попали, режиссер и актер, в современный нерв на фоне совершенно другого театра, официозного, помпезного. И вот теперь, в пору твоей зрелости, ты потрясающе сыграл булгаковского Мольера. А между прочим, когда вышли «Счастливые дни…», мне запретили рецензию на этот спектакль. И когда вышел «Мольер», я тоже написала рецензию, которая, по странному стечению обстоятельств, вышла на страну, но не на Москву. Потому процитирую тебе кусочек про тебя. «Привычка к юмору Ширвиндта, остротам, маске пресыщенного шутника заставляли ожидать другого. Образ Мольера разразился как гроза. Ширвиндт предстал как большой драматический актер. Никакой аффектации, почти все легко и между прочим. И при этом каждое слово, каждый взгляд, каждый жест – мультисмена настроений, состояний, глубоко скрываемых и прорывающихся чувств. Ширвиндт играет тайное знание судьбы с великим терпением, великой иронией, великим мужеством и отчаянной горечью, что все вместе составляет гения и его одиночество». Вот это соединение в тебе актера для всех и актера для самых умных, из редких…
– Корни там. У Эфроса. В «Ленкоме». О «Ленкоме» говорили, что это кардиограмма нашего существования, его пульс. Но это был пульс взбесившегося инфарктника. Страшные скачки от триумфов до полного нуля. Скажем, когда выгнали Эфроса. За «Снимается кино» тоже, кстати. Он где-то писал, что была задача вырвать Ширвиндта из этой иронической, «капустнической» манеры, что он и пытался сделать. И делал. У него была замечательная «Чайка», где я играл Тригорина, кажется, довольно симпатично. Помню, там, где сейчас кабинет Марка Анатольевича Захарова, огромный, как Совет безопасности, был Кабинет просвещения, где стояли тома марксизма-ленинизма, и весь реквизит писчебумажный воровался оттуда, потому что там не ступала нога человека. И вот Тригорин выходил с Ниной в сад, где валялась убитая чайка, открывал как бы свой томик, и это была работа Ленина «Материализм и эмпириокритицизм». Представляешь?